Шрифт:
— Смотри, чего доброго, один конь весь колхоз объест. Плохи, знать, дела?
— Знамо дело, что не один! — обиделся Габрис. — Твой один, другого — второй, третьего снова — глянь, и сотня... Не по-марксистски мыслишь, Казимерас. Кругозор у тебя ограниченный... Коли не стеречь — много таких благодетелей на чужое добро найдется... Глянь, словишь такого — плачет, отпустить просит, другой с кулаками лезет. Руки у таких длинные, а сознание короткое. Зацапал раз одного, пасет корову в клевере. Оправдывается, мол, ошибся, думал, что не клевер здесь. А когда доказал ему, что клевер, он снова свое: что с того, говорит, все одно полег, все равно попусту пойдет. А почему, говорю, ты в своем ячмене корову не привязываешь, почему не ошибаешься?.. Алимент, больше ничего. Ловко, змееныш, изворачивается — такой из-под гадюки яйца выкрадет. Ему не втолкуешь, что зимой скотину снегом не накормишь...
Излив скопившуюся злобу против расхитителей, Убагявичюс смолк. Не зная, с чего начать внезапно прерванный разговор, молчал и Килбаускас. Солнце уже склонялось над лесом, воздух свежел, потянуло сыростью. Казис украдкой взглянул на сидящего рядом, заметно постаревшего свояка, на его седые волосы, и человек этот показался ему совсем незнакомым, странным, вовсе не похожим на того, с которым он встретился несколько лет тому назад.
Молчание тяготило их обоих, и поэтому Казис промолвил:
— Однако ты, Габрис, говоришь как прокурор. А слов всяких нахватался, и понять нельзя...
Кажись, того только и ждавший Убагявичюс немедленно отозвался:
— Слов, говоришь? Слова-то мои обыкновенные. Кто хочет — понимает. На курсах, видишь, учусь, овладеваю знаниями. А ты коня-то выгони из клевера. Не могу смотреть, как уничтожаешь кормовую базу. Хоть ты мне и свояк, но сознание этого не переносит, не могу!..
— Поимей сердце, ведь животное жрать хочет. Как-никак — тоже общественное...
— Не могу. Думай что хочешь, а не могу. Гони прочь, и конец разговору.
Килбаускас не двинулся с места, обдумывая: послушаться или нет, но внезапно поднявшийся Убагявичюс короткими, решительными шажками заковылял к коню и, нервным движением ухватив его за недоуздок, вывел на большак. Казис встал и выжидал, глядя, что же дальше сделает его свояк. Но тот, не говоря ни слова, молчком сунул изумленному Казису вожжи в руку.
— Прогоняешь? — горько усмехнулся Килбаускас.
— Нет. Теперь можем поговорить по-деловому. Как говорится: рад бы сердцем, да душа не велит. А я, знаешь, — человек строгий.
— Будь ты каким хочешь, но со своими так... не красиво...
— А разве я тебе, Казис, не говорил: выгони? Говорил. Не послушался ты. Теперь уж прости, приходится, как видишь, действовать с позиции силы... Садись, поболтаем чуток. Еще успеешь домой.
С уст Килбаускаса готово было сорваться злое слово, он уж хотел плюнуть свояку в бороду и отправиться своей дорогой, но любезный голос Габриса удержал его. Он стоял, теребя в руке вожжи, подавляя бушующую в нем злость, и думал. Наконец решил: останется, но не сядет.
И свояки еще битый час стояли и беседовали.
При расставании Убагявичюс долго сожалел о краешке потравленного клевера, осуждал свое мягкосердечие, убеждал Казиса глубоко подумать о причиненном ущербе, понять положение вещей и заплатить колхозу штраф. Упоминание об этом вновь разожгло злобу Килбаускаса, но когда Габрис, пригласив свояка к себе в гости, похвалился, что покажет ему новый дом, Казис гневаться перестал, и они пожали друг другу руки.
ЧУДЕСА В СТАБУЛУНКЯЙ
Прежде, говорят, чудеса прямо с неба падали. Стабулункяйские болота всякими сверхъестественными явлениями так и кишели. И крепко всякие черти ту землю полюбили. Тяжело приходилось рядовому труженику. Встанет с постели не с той ноги, гляди — шлеп — и попал в чертов капкан. Осенит себя крестом, оберегая душу, — святой мерещится, будто белый пар, знаками на небеса приглашает. А человек на земле еще не успел подобающим образом пожить. Только господа, графы да кулаки от боязни перед духами свободны были. Зато черти с ними при жизни измучились. Потели во время оно от малой грамоты, господскую черную жизнь на бычью кожу записывая. Но отсыпет, бывало, господин настоятелю Крапиласу толику золотых, и весь чертов горестный труд идет насмарку. Откупали господа у настоятеля небеса, а злой дух снова ни с чем оставался.
Но вот настали новые времена. Как только крестьяне от барина освободились — и все духи из болот испарились. Отвернулся от настоятеля Крапиласа трудовой люд. В стабулункяйском приходе лишь двое костелу остались верны: Таршкус и Баршкус, и те оба бедным-бедны. А настоятель любил только густошерстных овец. Немногие объединялись вокруг Крапиласа, да и те без живой веры, так только, по привычке. С них много не сдерешь. А честно верующая голытьба Таршкус и Баршкус на свою копейку не в состоянии были содержать даже одну хозяйку Крапиласа. А пономарь Жваке, а органист Дуда, звонарь Баламбиюс, все Крапиласа хозяйство, да еще и костельные доходы?