Шрифт:
Салли не знал, что такое целомудрие, но знал, что ему уже ой как надо.
– Вон там, – указал отец. – На сортир непохоже, но это он самый и есть.
И действительно, если бы не унитаз, Салли нипочем не догадался бы, где оказался. Тут было просторнее, чем в их с братом комнате. Возле одной стены широкий диван, ванну и душ закрывали бархатные портьеры. Правда, смердело ужасно: сюда успел наведаться Большой Джим. Салли быстро и смущенно сделал свое дело, вымыл руки и вытер их о штаны, чтобы не пачкать плотные лиловые полотенца.
– Вот так сортир, правда? – сказал отец, когда Салли вернулся, они подождали, пока брат Салли тоже сходит (хотя Патрик и уверял, что ему не хочется). “А ты попытайся, – сказал отец. – Может, чего и выдавишь”.
По дороге домой они зашли в бар, чтобы отец Салли рассказал бармену о доме священника. Большой Джим перечислил подробности, которые упустил Салли, и чем больше накачивался пивом, тем живее и злее становились его воспоминания.
– Видел бы ты этот сортир, – говорил он мужчине за стойкой, которому – Салли это видел – уже надоело слушать про дом священника. – Он больше, чем весь твой чертов дом.
– Ты даже не видел мой дом, – возразил бармен.
– Да? – спросил отец. – Так ведь и ты тоже не видел этот сортир. Мало того. Сказать, в чем был епископ? Один его наряд стоит дороже, чем все твои шмотки. Даже не так: дороже, чем все твои шмотки и шмотки твоей жены, – и это только то, в чем он был.
– Вообще-то я не женат, – заметил бармен.
– Счастливый, – сказал отец Салли. – Все священники просто жулики. Не тем мы с тобой занимаемся. Надо было повесить на шею золотой крест и собирать пожертвования.
Бармен побледнел.
– Прояви хоть каплю уважения, Салли. Все-таки ты говоришь о покойном священнике. Он только-только умер. Он же все-таки был служителем Бога.
– Видел бы ты гроб, в котором его похоронят, – не унимался отец Салли. – Да он стоит дороже, чем весь твой бар.
– Шел бы ты домой, – ответил бармен.
– Шел бы ты на хер, Джордж, полячишка сраный, привыкли там у себя лизать попам жопы, – парировал отец Салли.
Они пошли домой, отец с каждым шагом ярился все больше: в нем бушевало пиво, стервенило его взор.
– Заметил, как этот мудак-епископ на меня посмотрел? – донимал он Патрика.
– Кажется, ты ему не понравился, пап, – признал Патрик.
– А знаешь почему?
Патрик не знал.
– Потому что я не поцеловал его перстень, вот почему, – с гордостью объяснил отец. – Видел у него такое большое блестящее кольцо? Его положено целовать, потому что он епископ, а ты никто. Но я не стану целовать его перстень, и он это знает, пусть сам сперва поцелует меня в задницу. Пусть эти уроды катятся ко всем чертям, вот как я считаю.
– И я, – согласился Патрик и в доказательство того, что разделяет отцово презрение, вытащил из кармана гладкий золоченый нож для писем, который стащил из кабинета священника.
Едва отец увидел нож, как гнев его улетучился, Большой Джим одобрительно присвистнул и хлопнул Патрика по спине:
– Почему бы и нет, черт возьми? Ему он все равно уже не понадобится, верно? Свое последнее письмо этот ублюдок уже открыл.
И лишь много лет спустя – мать давным-давно умерла – Салли вспомнил о том, что она сказала в тот день священнику в полумраке церкви, как плакала, открывая свою постыдную тайну – что каждый день молится, чтобы мужа ее поразил удар. Сколько лет было Салли, когда он понял, что ее молитву услышали – хотя бы наполовину? Она молилась, чтобы отца Салли постигла кара, молилась упорно, решительно, недвусмысленно, так, что было понятно, о чем она просит. Зря священник напомнил ей о том, как уверовал апостол Павел. Она ведь именно об этом и просила: пусть Бог поразит ее мужа молнией, желательно прямо в лоб. Она знала своего мужа и понимала – даже если Бог этого не понимал, – что скользящим ударом того не проймешь. Но Бог послал не молнию, а бесконечную вереницу вышибал, барменов и копов с тяжелыми кулаками, чтобы наставить ее мужа на пусть истинный, но даже Господу в бесконечной мудрости не хватило ума понять: башка у Большого Джима из чистого камня, и все эти вышибалы, бармены и копы лишь ободрали об нее костяшки пальцев. Им удавалось разве что немного его потрепать, да и то если Большому Джиму случалось перебрать. Дождавшись, когда он напьется в стельку, они вышвыривали его в грязную канаву и кричали вслед: “Иди домой, Джим”. Совет, которому он всегда следовал, сжав кулаки.
После прощания со священником Большой Джим под вечер привел сыновей домой и снова ушел, в доме воцарилась тишина. В темноте своей комнаты Салли и Патрик обсуждали события дня, потом Патрик уснул, но так и не выпустил из рук украденный золоченый ножик. Салли не спал, его мучил стыд, что он ничего не украл, поскольку понимал, что отец, разумеется, прав. Священнику эти богатства уже ни к чему, тем более что детей у него нет, наследовать за ним некому. Салли думал, что охотно забрал бы здоровенный глобус, такой большой, величиной почти с него, с бескрайними синими океанами и выпуклыми горами, на блестящем медном серпе. Салли представлял, как часами простаивает возле глобуса, рассматривает его и крутит, а планета, которую олицетворяет глобус, вращается в космосе, и Салли знает, что эта планета – его. С мыслью об этом он наконец уснул; среди ночи домой вернулся отец, пьяный до безобразия, принялся трясти Салли, и тот проснулся. Быть может, отец в темноте прочитал на лице сына эту последнюю счастливую мысль? И поэтому разбудил его? Едва ли, но именно так и подумал Салли, когда Большой Джим, кисло дыша перегаром, процедил: “Не думай, что вырастешь и чего-то добьешься, потому что этому не бывать. Выбрось это из головы”.
Наутро – в окно их комнаты лился солнечный свет – Салли понял, что отец прав. Можно украсть у мертвого священника изящный золоченый ножик для писем. А весь мир украсть нельзя.
Закончили они ближе к вечеру, и вскоре вернулся Питер. Руб не очень-то ему обрадовался, но, заметив упаковку пива, просиял.
– Привет, Санчо. – Питер протянул ему упаковку.
Руб нахмурился, услышав это прозвище, но ловко выудил из упаковки банку пива.
Салли тоже взял одну, открыл пассажирскую дверцу, сел и, поморщившись, согнул колено.