Шрифт:
— Немирович!
И ты совершенно права. Это, именно, он…»)
То Немирович («окончательно расстроившись в Барвихе, где нет ни „Астории“, ни актрис и актеров») собирается приехать в Москву, «и сестренка уже заявила победоносно, что теперь начнутся сбои в работе». То грозится «увлечь» ее в Ленинград — и: «У меня уже лихорадочно работает голова над вопросом, где взять переписчицу. И взять ее, конечно, и негде и невозможно», — в отчаянии пишет Булгаков.
(Отмечу, что Немирович-Данченко в дальнейшем на время Ольги не покушался, и роман она беспрепятственно перепечатает до конца.)
Болезненное преувеличение грубости Ольги… Болезненное преувеличение инфернальной роли Немировича-Данченко… Поймите, Булгаков очень устал. Он на той крайней грани утомления, которая срывает осторожную самозащиту мозга, и вдохновение начинает свой взлет в запредельные высоты, сжигая художника. (Знал это состояние Булгаков, отметил его в романе: «…голова моя становилась легкой от утомления, и Пилат летел к концу…»)
Его вел роман. И все, что угрожало роману, — или казалось, что угрожает роману, — вызывало ярость. Он готов был возненавидеть кого угодно, едва помыслившего стать — даже без умысла могущего стать — между ним и романом. «Роман нужно окончить! Теперь! Теперь!»
И была еще одна причина его раздражения. Очень близкий семье человек, Ольга бывала в доме Булгаковых постоянно; слушала чтения Булгакова; неоднократно слушала чтение глав из «Мастера и Маргариты»… Теперь роман был открыт ей обнаженно весь. Он выходил из-под ее рук. Она становилась первым читателем… И она не понимала романа!
Думаю, Булгаков был несправедлив к Sister — in — law. Он не доживет до выхода романа в свет, и это оградит его от неизбежной и тяжкой травмы — столкновения с подлинным непониманием. Да и так ли уж было глубоко непонимание Ольги? Не пройдет и двух лет, как она будет писать матери — увы, после смерти Булгакова: «…Он был так богато одарен, что блестящие фантазии, мысли, образы, все новые и новые, непрестанно в нем рождались, он был по-настоящему неисчерпаемый человек». И кто в конце 30-х годов мог вполне постичь величие и размах его замысла? Кто, кроме Елены Сергеевны, не рассуждавшей, не анализировавшей, а просто говорившей, что в этом романе — ее жизнь? («…и говорила, что в этом романе ее жизнь». — «Мастер и Маргарита».)
А роман тем временем набухал, разворачивался и вбирал все: опыт прожитой жизни, опыт творчества и философских размышлений. И самая атмосфера перепечатки отражалась в тексте романа.
13 июня. «Дорогая Лю!
…Диктуется 21-я глава. Я погребен под этим романом. Все уже передумал, все мне ясно. Замкнулся совсем, открыть замок я мог бы только для одного человека, но его нету! Он выращивает подсолнухи!
Целую обоих: и человека и подсолнух».
(Что-то о подсолнухах Лебедяни писала ему Е. С.)
14 июня. Вечером. По-видимому, пишется 22-я глава («При свечах»):
«Sist. (деловым голосом). Я уже послала Жене письмо (Женя, актер МХАТа Евгений Калужский, муж Ольги. — Л. Я.) о том, что я пока еще не вижу главной линии в твоем романе.
Я (глухо). Это зачем?
Sist. (не замечая тяжкого взгляда). Ну да! То есть я не говорю, что ее не будет. Ведь я еще не дошла до конца. Но пока я ее не вижу.
Я (про себя). …….!»
«Главную линию», которую не видит Ольга, Булгаков еще раз непрощающе помянет в письме назавтра, 15 июня, утром: «Моя уважаемая переписчица очень помогла мне в том, чтобы мое суждение о вещи было самым строгим. На протяжении 327 страниц она улыбнулась один раз на странице 245-й („Славное море“…). Почему это именно ее насмешило, не знаю. Не уверен в том, что ей удастся разыскать какую-то главную линию в романе, но зато уверен в том, что полное неодобрение этой вещи с ее стороны обеспечено».
И тут же эту «главную линию» восхитительно вводит в роман. В главе 24-й рукописной тетради было: «— Совершенно ясно, — подтвердил кот, забыв свое обещание стать молчаливой галлюцинацией, — этот опус ясен мне насквозь». Писатель делает поправку в тетради и диктует на машинку отныне классическую реплику Бегемота: «…теперь главная линия этого опуса ясна мне насквозь».
Ничего не поделаешь, Михаил Булгаков-человек капризен, раздражителен, несправедлив и легко впадает в отчаяние. Но Михаил Булгаков-писатель мудр, насмешлив и победительно гармоничен. Все сильное и яркое, так празднично полыхающее в нем, вбирает роман, оставляя человеку пепелище уязвимости и беззащитности… Страшный груз несет большой художник.
Итак, жизнь обрушивалась в роман. Но и роман входил в жизнь как бесспорная, осуществившаяся реальность. Сквозь письма этого месяца настойчиво проходят имена героев творимого романа.
По поводу Немировича-Данченко: «Хорошо бы было, если б Воланд залетел в Барвиху! Увы, это бывает только в романе!»
Музей Горького просит у Булгакова автограф Горького и Е. С. советует отдать им этот автограф. Но у Булгакова нет никакого автографа. «У меня нет автографов Горького, повторяю!.. Тебе, Ку, изменила память, а выходит неудобно: я тебе пишу, что их нет, а ты мне, что они есть! Это Коровьев или кот подшутили над тобой. Это регентовская работа!»
Неожиданное выражение: «Пусть Азазелло с S. обедает!» (подразумевается бедная Sister). А еще далее такой пассаж: «Ты недоумеваешь, когда S. говорит правду? Могу тебе помочь в этом вопросе: она никогда не говорит правды. В частном данном случае… это вранье вроде рассказа Бегемота о съеденном тигре, то есть вранье от первого до последнего слова». (Здесь и выше подчеркнуто Булгаковым.)
Роман еще не завершен, но уже отделяется от своего автора. И автор играет в игру общения с созданными им персонажами, оказывается, точно так же, как много лет спустя будут играть его читатели, иронически ссылаясь на Воланда, Коровьева или Бегемота и проецируя их действия на самые неожиданные обстоятельства.