Шрифт:
Через несколько десятилетий нечто, рифмующееся с этим, выскажет в научнейшем издании ученый булгаковед: «…Тонкий, умный, просвещенный король представляется Мольеру… подлинным ценителем театрального искусства. Вдохновенно прославляя короля…, Мольер искренне полагает, что откровенная лесть и нарочитое при этом самоумаление вполне уместны для автора „Тартюфа“…» [66]
Не король, по мнению А. А. Грубина, с первых же тактов пьесы давит Мольера, а сам Мольер разыгрывает свою «ничтожную роль»; сам Мольер, своим пресмыкательством перед королем, лишает свое искусство «независимости» и даже «необходимой духовной высоты» и, как неизбежное следствие этого, «превращается в деспота» по отношению к собственной труппе. И далее высказывается нечто даже обнадеживающее (с точки зрения булгаковеда, разумеется): «Мольеру суждено в пьесе Булгакова преодолеть свои заблуждения»…
66
См.: Грубин А. А. Примеч. к пьесе «Кабала святош». В кн.: Булгаков М. А. Пьесы 30-х годов/Театральное наследие. — СПб, 1994, с. 566–569.
Удивительно, как могут прочитать сначала подцензурный режиссер (в 1936 году), а потом вольномыслящий булгаковед (в 1994-м) такую сильную, совершенно прозрачную и, казалось бы, не поддающуюся никаким выворачиваниям пьесу: в противостоянии художника и власти — художника, преданного только своему творчеству, и власти — обвиняемым становится Мольер!
Но если обратиться к пьесе… Если, еще лучше, обратиться к рукописям пьесы, хранящим ауру движения булгаковского пера… Читайте, читайте рукопись, и вы услышите, как пульсирует мысль писателя, и вас обожжет страсть его правки…
Первые такты пьесы. Мы видим актерские уборные, за ними — сцена мольерова театра, а далее — «таинственная синь чуть затемненного зала» и край золоченой ложи.
С первых же реплик мы знаем: там идет спектакль и в зале — король. На сцене все взволнованны и напряжены. Ремарка: «На всем решительно, и на вещах, и на людях… печать необыкновенного события, тревоги и волнения». (В конце 1929 года Булгакову очень хорошо знакомо, как это бывает, когда в правительственной ложе — гегемон…)
Король доволен. Он аплодирует. Напряжение нарастает и становится невыносимым. Ремарки и реплики: «…Вбегает загримированный Полишинелем дю Круази, глаза опрокинуты»; «Мадлена (в гриме появляется в разрезе занавеса). Скорее. Король аплодирует!»; Мольер «прислушивается с испуганными глазами»… «вытирает лоб, волнуется»… «у занавеса крестится»…
Кажется, для Мольера наступает его звездный час. Он подымается на сцену, «кошачьей походкой» проходит к рампе и произносит экспромт. Он выдает виртуозную лесть в адрес короля. Пусть кто-нибудь попробует сочинить эффектней! («Когда он это сочинил?» — с завистью бормочет околачивающийся при труппе Шарлатан. «Никогда. Экспромт», — высокомерно отвечает Бутон, тушильщик свечей и слуга Мольера.) Успех огромен. В зале — том, мольеровом, в таинственной сини — начинается что-то невообразимое. От овации и рева партера ложится пламя свечей. В реве прорываются ломаные сигналы гвардейских труб. Потом наступает тишина, и в этой полной тишине звучат две краткие и благосклонные реплики короля…
Победа?
Мольер спускается со сцены. Бормочет: «Убью его и зарежу!» Кого? В приступе ярости внезапно бросается на преданного Бутона, хватает его за глотку, рвет на нем кафтан… Самое ужасное, что все привыкли к таким эксцессам. В своей уборной безмолвный Лагранж «шевельнулся у огня, но опять застыл». Две актрисы вбегают на крик, привычно схватывают Мольера за штаны, оттаскивают от Бутона, «причем Мольер лягает их ногами». Лагранж в своей уборной «кладет голову на руки и тихо плачет» — оскорбленный поведением обожаемого мэтра [67] .
67
О, ритмы булгаковской драмы! В 4-м действии сдержанный рыцарь Лагранж так же яростно бросается на Муаррона, предавшего мэтра (и прощенного мэтром), валит его на землю, начинает душить, и тут уж Мольер вдвоем с Бутоном оттаскивают Лагранжа…
Блестящий актер и невыдержанный человек… Всего-то? Но, обратите внимание, с первых же тактов пьесы это почти совмещено: грандиозный успех (король аплодирует!) и следующий за этим безобразный скандал за кулисами. Из сохранившихся редакций пьесы — для себя Булгаков назвал ее «пьесой из музыки и света» — видно, что эти два пассажа сразу же задуманы так, в этой последовательности и вместе.
Задуманы? Какое неудачное слово! В том-то и дело, что Булгаков не выдумывает и не придумывает. Какие-то важнейшие моменты его сочинений ему открываются где-то на уровне творческой интуиции, творческого подсознания, и в данном случае он изначально знает, что между двумя пассажами в начале его пьесы о Мольере есть очень важная, непреложная связь…
Так что же говорит со сцены Мольер? Как он покупает короля? А вот это у автора получается не сразу.
Первый набросок речи Мольера, в прозе: «Ваше величество!.. Светлейший государь! Актеры нашей труппы поручили мне благодарить вас за ту снисходительность, за ту честь, которую вы оказали нам, посетив спектакль. Сир!.. Мы приняли ее с трепетом. Я говорить не могу…».
Не буду приводить все. Это скучновато и слишком слабо, чтобы после этого впадать в скандал и хватать за горло Бутона…
Булгаков сокращает прозаическую речь и сочиняет собственно «экспромт» Мольера, стихи «Муза, муза моя, о лукавая Талия!» Заканчиваются эти стихи так:
Но сегодня, о муза комедии,
Ты на помощь ко мне спеши.
Ах, легко ли, легко ль в интермедии
Солнце Франции мне смешить?..
Хорошо? Бутон (за кулисами) в восхищении: «Ах, голова! Солнце придумал». И публика в зале МХАТа, вероятно, реагировала на эти строки так же, как простодушный Бутон.
Но Булгаков знает: нет, не то… недостаточно… И вводит, наконец, главное — ударное заключительное четверостишие: