Шрифт:
А дядя Коля… сдаётся мне, значительная часть его патриотического антисемитизма просто от того, что супруга, выпиливая ему нервы даже не за пьянки, а за нежелание приложить руки хоть к чему-то, кроме бутылки и гармошки, ставит ему в пример нас с отцом. Да ещё и я, щенок этакий, куда как лучший музыкант и танцор, чем он… ну и как это стерпеть?!
Хочется иногда в ответ… да не сквозь зубы, а в зубы, да с разворота! Чтобы не было больше этой дряни в спину про «племя Иудино»… но молчу, делая вид, что оглох, ослеп и отупел, и улыбаюсь — через силу.
— Ой, Мишенька, доброе утро! — заулыбалась мне тётя Лера, вынырнувшая из сарая в облаке густого козьего запаха, — Я вам вечером молочка занесу, ладно?
— Спасибо, Калерия Романовна, — благодарно киваю ей, — очень кстати будет. Вкуснее, чем у вашей козы, я молока и не пил!
Последнее, к слову, правда… но не вся. Ранее я вообще не пил козьего молока ни в этой, ни в той жизни, не сложилось как-то.
Заскочив в сарай за инструментами и цементом, быстро намешал раствор, и, по намеченному вчера, начал выкладывать капитальный мангал из кирпича, не обращая особого внимания на вертящуюся вокруг малышню. Навес, вытянутый козырьком от беседки, собственно беседка и выложенный битым кирпичом язык дорожки для них совсем в новинку, и гоняй их, не гоняй…
— Один с утра, встать не успел, глаза уже залил, — слышу пронзительную сирену начинающегося скандала, — а другой, даром что мальчишка обрезанный, за работу…
… короткая возня, перебранка, и…
— Уби-или…
Но нет… убитая, прижимая руку к лицу, на котором отпечаталась пролетарская пятерня, выскочила на зады, заведя извечную, привычную шарманку.
— Да что это делается, люди добрые… — громко, с надлежащими подвываниями, доставшимися от матери причитаниями (по которым, готов поспорить, филолог-русист или этнограф с большой точностью могут определить происхождение женщины) и всеми теми незамысловатыми, тщательно отрепетированными действиями, бережно передающимися из глубины веков…
А несостоявшийся убийца, выругавшись в голос, и весьма примитивно переплетя воедино супругу с её родителями, меня, моих родителей и божбу, ушёл-таки на работу. Ан нет…
— Подстилка кулацкая! — вернулся во двор глава семьи, выплюнув наболевшее, — нужно было тогда всю вашу семью, всё племя сучье, да под ноготь! Пожалел, дурак…
Он ещё раз грязно выругался, и ушёл… а гадать о подоплёке семейной истории, мне, честно говоря, не слишком хочется. Здесь, в бараках, много такого, что нарочно и не придумаешь, и бывший «комбедовец», женившийся на дочери раскулаченного односельчанина, история достаточно тривиальная.
Они из одного села, и у обоих красной нитью через всю жизнь — раскулачивание, голод, ссылки, умершая не от голода, так окопе, большая часть родни…
… а отношение к этому — разное.
— Калерия Романовна! — негромко окликаю женщину, возящуюся по хозяйству неподалёку от меня. Знаю её всего ничего, но успел не то чтобы подружиться, но нешуточно зауважать за гражданское мужество, независимость суждений и интеллект, не отточенный (увы!) образованием, но зато, каким-то чудом, не испорченный пропагандой.
В колхозе она работала «за галочки» с восьми лет, а с десяти, так и по-взрослому, со взрослым же спросом. Какая там школа… одна сплошная посевная, прополка, уборка, покосы и прочая деревенская маята, когда, помимо обязательной барщины в колхозе, надо ломаться ещё и на собственном подворье, потому что иначе — жрать нечего будет! Да и налог с собственного подворья, когда хочешь не хочешь, а — дай (!), был тяжким бременем. Сдохни, а налог отдай!
Не боится она, кажется, никого и ничего, хотя ей, с работой уборщицей и комнатой в бараке и терять-то, собственно, нечего.
Но само отсутствие страха, или скорее даже — нежелание бояться, для человека, пережившего колхоз, войну, оккупацию и послевоенное лихолетье, удивительно. Редкий феномен…
Здесь и мужики-то, битые жизнью так, что мне и не снилось, поднимавшиеся в штыковые и готовые, хоть сейчас, идти в одиночку на шпану с ножами, чаще всего не способны отстаивать свои права перед представителем власти. Поругаться с прорабом или нормировщицей или послать «по матушке» директора они могут, но — в рамках…
А если у начальника включается режим государственного человека, и изо рта тяжело падают слова о Советской Родине, Партии, волюнтаризме и тому подобном, а в глазах отчётливо читается обещание не ограничиться словами, то мужик — тот самый, не боящийся, казалось, никого и ничего, почти всегда тушуется. Он может быть сто раз прав, и знает, что он прав… и я до сих пор не понимаю этого культурного и социального феномена.
Как люди, способные заставить себя подняться из окопа навстречу смерти, не могут отстаивать свои же права? Не интересовался этим вопросом ранее, но боюсь, придётся… Это, мне кажется, один из ключевых моментов, и не поняв его, я не смогу изменить ровным счётом ничего.