Шрифт:
— Чего уж там, говорите, как есть. Это очень гадко.
Палашов схватился за сигареты.
— Разрешите мне покурить? Надо как-то переварить такую новость.
— Я бы сама покурила, если честно. И даже напилась бы, наверное. Но нельзя. Нельзя. Ваня!
Женщина зарыдала в голос. «Девятка» ушла на обочину и остановилась.
— Марья Антоновна, я вам клянусь, никто не узнает. Я вас прошу…
Палашов бросил сигареты, бросил руль, вышел из машины. Он забрался на заднее сиденье к плачущей навзрыд женщине. Его рука легла ей на плечи.
— Будет, Марья Антоновна, будет. Мне Глухов на допросе сказал, что не любит Олесю, не хочет на ней жениться. «Я другую женщину люблю», — так он выразился. Должно быть, это он о вас говорил. Помните, вы упоминали, как он вам сожительствовать предлагал?
Женщина притихла, обратила мокрое лицо на Палашова.
— Но как же он мог так с Ваней поступить? Разве нельзя было его ко мне за шкирку притащить и сказать: «Вот, Машка, твой щенок ко мне в сарай залез и хочет корову мою убить! Разберись с ним!»?
Следователь снял руку с плеч Марьи Антоновны.
— Мог, мог, конечно, мог. И это был бы самый здравый способ разрешить задачу. Он очень перед вами виноват. Очень. Но он признаёт это. И раскаивается. — Палашов сделал паузу. — Вы подумаете ещё обо всём, но сейчас нам надо ехать, нас ждут. Так что приведите себя в порядок и поедемте.
— Да, конечно, — Марья Антоновна нашарила в сумке носовой платок и поднесла к глазам, — простите меня. Ещё и это на вас вывалила.
— Главное — вам стало полегче.
Мужчина вышел из машины и вернулся за руль. Каково было ему? Мягко говоря, новость его огорошила.
* * *
В пятницу Палашов поднял на уши все правоохранительные органы города Венёва и нашёл несколько бойцов, готовых перенести гроб. Получалось, Ванечку хоронят в лучших традициях павшего при исполнении служебного долга. По-хорошему, хоронить его должны были бы моряки, но офицеры внутренних войск — тоже неплохо. Среди них подвязался и Бургасов, несмотря на дежурство.
Евгений коротко объяснил другу, какое значение имеет для него покойный, и тот стоял плечом к плечу с ним в церкви. Второе плечо Палашова возвышалось над Марьей Антоновной. Она, в свою очередь, страдала молча. На лице повисла обречённость. Отпевал отец Николай. Он выразил огорчение, что столь юный человек покинул сей мир, и в то же время радость, что теперь душа его будет пребывать в Царствии Небесном. Где пребывала душа Ванечки, не знал никто из смертных, кроме, возможно, самого мальчика. А сам он теперь мог только покоиться с миром.
Помощь товарищей ограничивалась помещением гроба с телом в ритуальный микроавтобус. Крышку только чуть наживили, чтобы можно было в деревне проститься с убиенным. Палашов и Марья Антоновна на «девятке» показывали дорогу водителю катафалка. Дорога тянулась неровная, недолгая и последняя.
Его везли домой к часу дня. Когда подъехали, возле дома собралось много народу. Гроб вытащили из микроавтобуса и водрузили на две табуретки под берёзками. Пусть постоит возле дома в последний раз, простится. Кладбище рядом — водителя отпустили.
Из Ванечкиного дома вышла Мила. При виде неё в Палашове всколыхнулись тысячи колокольчиков, которые тут же и умолкли — выглядела она плохо. Ему с трудом удавалось отвести от неё взгляд. Она была настолько бледна, что казалось, вот-вот отделится от собственных траурных одежд и станет призраком. Она обняла Марью Антоновну. В то время как Палашов заставлял себя отвести глаза, девушка на него даже не взглянула, даже не поздоровалась. За ней по пятам следовал парень, который обнял безутешную мать сразу после неё. Мила глядела на бордовый с рюшами гроб. Марья Антоновна обернулась, нашла глазами следователя и сказала, взяв парня под руку:
— Вот он, Паша Круглов.
Смуглый, черноволосый, с почти чёрными, некрупными, но выразительными глазами, с тусклой отметиной на правой скуле, плотный и жилистый, он весь был наполнен бурлящей энергией. Казалось, он вот-вот взорвётся. Но избыток энергии этой выливался через лихорадочно блестящие глаза, таким образом предотвращая страшную развязку. Настолько энергичными бывают лишь некоторые дети. И эта недюжинная внутренняя сила пробивалась наружу в каждом его движении. Вспомнилось из Рождественского: