Шрифт:
Шпилькин слегка покраснел и, поднявшись со стула, ответил заикаясь:
– Хорошо… Я передам. Да… Хорошо.
После этого Веснушкин сказал еще несколько успокоительных слов Дневкину, перевел разговор на постороннюю тему и проводил пришедшего в себя чиновника к дверям. Затем, закрыв за ним двери, он насупился и с сердитым видом возвратился назад к главному столу, за которым сидели сотрудники.
– Господа, так нельзя в самом деле, – раздражительно произнес он, покраснев и нахмурив лоб, – я так больше не могу.
Он сел на стул около стола и запыхтел, сердито глядя на стоявшую перед ним чернильницу. Сотрудники перестали писать, секретарь встал, а Кедрович придвинул свой стул поближе к издателю.
– Да, господа, довольно уже с нас этого, как оно там называется, либеральничанья, что ли, – продолжал резко Веснушкин. – Алексей Иванович! – позвал он из соседней комнаты заведующего редакцией, который после вырезок ушел в свой кабинет читать рукописи иногородних корреспондентов, – Алексей Иванович, пожалуйте сюда, прошу вас! Садитесь. Ну, вот, я должен прежде всего сказать всем вам, господа, что газета падает. Я не могу свести концы с концами. Только типография меня немного поддерживает, а что касается газеты, то в нее, как в прорву, всё идут и идут деньги, а в кошельке остаются одни двугривенные.
При этих словах Веснушкин протянул руку к боковому карману пиджака и показал на сердце, где у него лежал старый кошелек для демонстрирования сотрудникам. Затем Петр Степанович глубоко вздохнул и продолжал:
– Ну, и вот, господа, я теперь хочу с вами поговорить откровенно. Нам нужно поднять газету. Я помню, лет десять тому назад, наш «Набат» процветал, наша газета бралась прямо на расхват. И ведь тогда у нас была строгая цензура. А теперь, после проклятого девятьсот пятого года, когда цензуры нет, всё пошло шиворот-навыворот. Все набросились на политику, привыкли к ней, а когда писать стало опасно, тогда одни начали ругать издателей, что они не дают политических передовиц и фельетонов, а другие, наоборот, стали кричать, что политика надоела и нужно взяться за серьезную работу. Так вот, господа, я категорически вам заявляю: возьмитесь действительно за серьезную работу; так дальше писать нельзя. Все мы знаем, что старый режим, так сказать, устарел. Но что из этого? Неужели нам терять газету из-за подобного обстоятельства? Ну, мы побаловались, полиберальничали, – и довольно. Не всё же время ругать правительство, – нужно когда-нибудь с ним пойти и рядом, а то когда же будет всему конец? Я понимаю, конечно, что у бюрократии есть свои недостатки. Но кто в этом виноват. Разве мы, издатели, виноваты в этом, чтобы страдать от штрафов? Раз обстоятельства теперь такие, что политика стала опасной, то нужно обезопасить себя: будем заниматься чем-нибудь другим. Будем описывать события какие-нибудь, жизнь наблюдать. Жизнь, господа, великая вещь, поверьте мне. Без нее не обойдешься. В ней и нужна та серьезная работа, которую теперь требует читатель. Вот пусть фельетонисты ходят, наблюдают, да и описывают нравы всякие – на базаре, на улицах, в клубах. А зачем трогать правительство или союзников? Вот, например, Шпилькин писал, писал про Дневкина, пока наконец тот не пришел драться. Или вот, вы, Лев Ильич, передовик. Кто вас читает, в самом деле, позвольте вас спросить? Никто! Политика уже надоела, раз ею не позволяют заниматься, и раз приходится автору сдерживать себя. А вы всё одно и то же, всё одно и то же: подавайте реформы, да подавайте реформы! Реформы нужны, конечно, но раз их не дают, зачем их требовать? Я без того за ваши статьи 500 рублей серебром заплатил губернатору, а реформ до сих пор никаких не вижу. Нет, жизнь течет, господа; еще какой-то поэт сказал, что всё течет. А вы уперлись на месте, и как в 1905 году, так и теперь – поете одну и ту же песню, всё ругаете, да ругаете правительство. Я понимаю, вы, Лев Ильич, – социал-демократ, у вас кровь горячая, вам всё не терпится, – вы сейчас уже хотите республики; я, ведь, помню, как вы говорили речи семнадцатого октября, я сам тогда кадетом был. И вы, Давид Борисович, тоже молодой человек, студент, вам еще 25 лет нет. А я старик, мне скоро пятьдесят стукнет, так меня не грех послушать да остепениться. И наконец нужно подумать, господа, о газете: она нас кормит, чего же ее распинать, чего же рваться к тому, чтобы ее и администрация закрыла, и публика перестала читать? Возьмите себя в руки, господа, плюньте на политику, а правительство не ругайте: оно вовсе не так плохо, как можно судить по его действиям и распоряжениям, ей-Богу, правда!
Веснушкин окончил и вытер вспотевший лоб платком. Всю речь он произнес залпом, не останавливаясь и не глядя ни на кого. И только при последних словах он посмотрел не то виновато, не то сурово на передовика и на долговязого студента, заведовавшего вырезками, – к которым направлены были преимущественно его слова. Эти же молодые люди и взволновались более всего во время речи Веснушкина и несколько раз даже порывались прервать издателя. Поэтому, как только Веснушкин кончил, передовик Лев Ильич быстро вскочил.
– Вот до чего мы дошли, господа! – патетически воскликнул он, обращаясь к редакции. – Вот что нам предлагают! Нет, Петр Степанович, не знаю, как другие, но я на такой низкий компромисс не пойду. Так? Идти рука об руку с правительством? Оправдывать его распоряжения? О, нет! Уже достаточно было с меня одного того, что я от социал-демократической программы согласился за эти три года перейти на кадетскую платформу и стал требовать вместо республики всего-навсего конституционную монархию. Нет, довольно! Дальше я на уступки не иду. Пока нам не дадут настоящей конституции, гарантированной основными законами, до тех пор я не успокоюсь. Ведь нам обещали реформы, нам обещали все виды свободы, а дали что? Что дали, я вас спрашиваю? Ничего не дали! И об этом нужно кричать, об этом нужно напоминать. Это единственная цель порядочных органов печати!
Передовик на время замолчал, переводя дух. Веснушкин смотрел на него тревожно и часто поглядывал с возмущенным изумлением на остальных сотрудников, как бы ища у них сочувствия. Его раздражали те строгие требования, которые предъявлял его передовик к правительству. И пока Лев Ильич собирался продолжать, Веснушкин успел ответить:
– Боже мой, да на что вам гарантии, о которых вы говорите? Разве мы и так не можем поверить? Вы непременно всё сразу…
– Да, именно сразу, – подхватил передовик, вдохновенно проводя рукой по своей курчавой рыжей шевелюре. – В деле преобразования медлить нельзя. Нужно всё старое вырвать с корнем, чтобы насадить сразу в очищенной почве свежее и молодое семя, которое не погубят оставшиеся в почве старые корни. А вы всё предлагаете терпение и терпение, точно всё общество наше какая-то маньчжурская армия в русско-японской войне. Нет, нужно действовать решительно, и русская печать должна требовать от правительства немедленных преобразований, которые оно обещало. Печать наша должна идти впереди, быть застрельщиком, жертвовать собой ради общего великого народного дела.
Веснушкин в негодовании вскочил.
– Никогда! – вскричал он, – с какой стати? Почему печать? Почему другие молчат и терпят, а мы не можем? Да, наконец, я не хочу жертвовать своей газетой. Вам что? Газету закрыли, вы перейдете в другую; а я куда денусь? А семья моя куда пойдет? Вы ее будете содержать, что ли? А?
– Тут разговор идет не о личных интересах, а об общественном служении и идейных целях, – солидно произнес долговязый студент, заведующий вырезками. Ему сочувственно кивнул головой сидевший напротив репортер Машкин. Веснушкин же разгорячился еще более.
– Идейные цели, – воскликнул он, вскакивая, – рассказывайте! Хорошо было бы вести газету, если бы в нее нужно было вложить только идею: так нашлось, бы много охотников издавать. А вот вложить капитал – на это не всякий решится! Да я и об идее тоже думал, господа, когда начинал дело. Но тогда ведь не было этого проклятого с его «Свежими Известиями»! Тогда был только один «Товарищ» – резко черносотенная газета. У «Товарища» были свои читатели, у нас – свои. А теперь вдруг появился этот мошенник: и тоже радикал. Что делать? Для чего городу две радикальные газеты, спрашивается? Кто их станет читать? Так вот я и решил: пусть Каценельсон будет кадетом или социал-демократом – ему же хуже; а мы сделаемся октябристами и перестанем осуждать правительство. Вы увидите, господа, что подписка лучше пойдет.