Шрифт:
Тут я что-то возразил, что тогда был век романтизма и поэзии, и были и писатели такого характера, а нынче век гражданских чувств и свободы...
Но только что я это вымолвил, дядя мой так и закипел.
– Ах вы, - говорит, - чухонцы этакие: и вы смеете романтиков не уважать? Какие такие у вас гражданские чувства? Откуда вам свобода возьмется? Да вам и вольности ваши дворянские Дмитрий Васильевич Волков писал, запертый на замок вместе с датским кобелем, а вам это любо? Ну, так вот за то же вам кукиш будет под нос из всех этих вольностей: людишек у вас, это, отобрали... Что, ведь отобрали?
– Ну и что ж такое: мы очень рады.
– Ну, а теперь в рекруты пойдете.
– И пойдем-с и гордимся тем, что это начинается с нашего времени.
Но. тут дядя вдруг начал жестоко глумиться надо всем нашим временем и пошел, милостивые государи, что же доказывать, - что нет, говорит, у вас на Руси ни аристократов, ни демократов, ни патриотов, ни изменников, а есть только одна деревенская попадья.
Согласитесь, что это бог знает что за странный вывод, и с моей стороны весьма простительно было сказать, что я его даже не понимаю и думаю, что и сам-то он себя не понимает и говорит это единственно по поводу рюмки желудочной водки, стакана английского пива да бутылки французского шампанского. Но представьте же себе, что ведь нет-с: он еще пошел со мной спорить и отстаивать свое обидное сравнение всего нашего общества с деревенскою попадьею, и на каком же основании-с? Это даже любопытно.
– Ты гляди, - говорит, - когда деревенская попадья в церковь придет, она не стоит как все люди, а все туда-сюда егозит, ерзает да наперед лезет, а скажет ей добрый человек: "чего ты, шальная, егозишь в божьем храме? молись потихонечку", так она еще обижается и обругает: "ишь, дурак, мол, какой выдумал: какой это божий храм - это наша с батюшкой церковь". И у вас, - говорит, - уж нет ничего божьего, а все только "ваше с батюшкой".
– И зато, - говорит, - все, чем вы расхвастались, можно у вас назад отнять: одних крестьян назад не закрепят, а вас, либералов, всех можно, как слесаршу Пошлепкину и унтер-офицерскую жену, на улице выпороть и доложить ревизору, что вы сами себя выпороли... и сойдет, как на собаке присохнет, лучше чем встарь присыхала; а уж меня не выпорют.
Но тут я, милостивые государи, оказался совершенно слабым и помню только, что дядя как будто подсовывал мне под голову подушку, а сам, весь красненький, бурчал:
– Нет-с: слуга покорный, а уж я удеру, и вам меня пороть не придется! На этом месте, однако, для меня уже все кончилось, и я несколько минут видел самого моего дядю деревенскою попадьею и хотел его спросить: зачем это он не молится тихо, а все егозит да ерзает, но это оказалось сверх моих возможностей.
Получил я назад дар слова не скоро, и это случилось таким образом: увидел я себя в полумраке незнакомой комнаты, начал припоминать: "где я, и что это такое?"
Кое-как припомнил вчерашний загул и начинаю думать:
"А хорошо ли это? А что сэр Чаннинг-то пишет? Ну, дядя, уж я вам за то вычитаю канон, что вы меня опоили".
И с этим, знаете, встаю... А где же дядя? А его и след простыл.
Звоню.
Входит лакей.
– Который час?
– любопытствую.
– Восьмой-с, - говорит.
– Стало быть, еще не рассветало?
– Нет-с, уж это, - говорит, - опять смерклось. Представьте себе, это я, значит, почти сутки проспал. Стыдно ужасно пред лакеем! Что же это такое народу проповедуем о трезвости, а сами... Достойный пример!
– Дайте, - говорю, - поскорее мне счет.
– Да счет, - отвечает, - еще вчера-с этот господин заплатили.
– Какой господин?
– А что с вами-то был.
– Да он где же теперь?
– А они, - говорит, - еще вчера ушли-с. Заплатили-с, спросили бумаги, что-то тут вам написали и ушли.
– Скорей давайте мне огня и эту бумагу.
Человек исполнил мою просьбу и я, поддерживая одною рукою больную голову, а другою лист серой бумаги, прочел:
"Не сердись, что я тебя подпоил. Дело опасное. Я не хочу, чтобы и тебе что-нибудь досталось, а это неминуемо, если ты будешь знать, где я. Пожалуйста, иди ко мне на квартиру и жди от меня известий".
Можете себе представить этакой сюрприз, да еще на больную голову!
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
Прихожу я на дядину квартиру, - все в порядке, но человек в большом затруднении, что дядя не ночевал дома и до сих пор его нет.
– А два офицера, - это, - любопытствую, - не приходили?
– Как же-с, - говорит, - приходили: они и утром два раза приходили, и в пять часов вечера были, и сейчас опять только вышли, и снова обещали часов в одиннадцать быть.
– Тьфу ты, что за пропасть такая!
С досады и с немочи вчерашнего кутежа я ткнулся в мягкий диван и ну спать... и спал, спал, спал, перевидав во сне живыми всех покойников, и Нестора Кукольника, и Глинку, и Григорьева, и Панаева, и целую Русь деревенских попадей, и - вдруг слышу: дзынь-дзынь, брязь-брязь...
– Встаньте-с, - говорит мне дядин слуга, - отбою ведь нет, - вот уже и нынче третий раз приходят. "Дядюшки, говорят, нет, так хоть племянника побуди".
– Вот те и раз! Господи, да я-то им на что?
– А уж не могу доложить, но только спросили, сочинитель вы или нет?