Шрифт:
Настя в страхе уронила голову на широкую боярскую грудь и слушала как громко бьется сердце Норова. А тот положил тяжелую ладонь на ее голову и гладил тихо так, нежно.
– Эх ты, кудрявая... – вздыхал. – Кота пожалела? И меня жалеешь... Сил-то хватит всех жалеть? Настя, ты не опасайся, я выпущу, – обнял крепко, оплел теплыми руками, не вырваться.
Боярышня глаза прикрыла и стояла, все ждала, когда накатит темная одурь, что всегда стерегла ее в тесноте, но не дождалась. Норов горячий, ласковый и тихий, с того и Насте стало легче. Знала как-то, угадала, что не оставит одну в тесноте, дверь распахнет. А если надо, то и стену прошибет, а ее, никчемную, выпустит. Но ручонками крепенько держалась за боярский кафтан, боясь утратить, да не боярина, а опору под ногами: Норов держал, сама бы рухнула не иначе.
– Как день твой прошел? – шептал в Настины волосы. – Утомилась, нет ли? Если тяжко, так не ходи более на берег.
– Ой, что ты, – затрепыхалась. – Пойду. Помогу, как сумею. Привольно там.
– Привольно ей, – вздыхал. – Куда там звали тебя? Чем сманивали? Бусы сулили? Хочешь, я посулю? – усмехнулся невесело.
В тот миг Настя и разумела – Норов навеселе. И наново вспомнила Иллариона, что говорил ей однова, будто суть человеческая кроется глубоко, и всяк охраняет ее, таит в душе. Но стоит ли лишь глотнуть щедро из бочонка, так сразу все наружу и лезет. И умник покажется дураком, и весельчак зарыдает, и доброй озлится.
Настя подняла личико к боярину и смотрела неотрывно, все старалась углядеть суть его, какой еще не видала.
– Что? – Вадим прищурился, глядел недоверчиво. – Чумазый?
Настя уж было открыла рот сказать, что лохматый, но смолчала, приметив потаенный смех в серебристых глазах.
– Настёнка, а ведь у меня подарок для тебя, – сунулся за опояску, за долго не мог справиться, все шарил, искал чего-то. – Вот, кольца тебе, – нашел и протянул на ладони два колечка. – Свен уступил. Бери, понравились же.
Настя все смотрела на подарок – небогатый, чудной – и хотела плакать. Поверить не могла, чтоб бо ярый Вадим вспоминал ее, никчемную, думал, чем одарить.
– Благодарствуй, – слезы скрыла, взяла с ладони колечки и улыбнулась светло. – Дай тебе бог.
– Чудная ты, Настёна. От злата отворачиваешься, а такой малости радуешься, – потянулся убрать волосы с ее щеки. – Да и ладно, чем бы не тешилась, лишь бы не рыдала. Видеть не могу, когда плачешь, дурнем делаюсь и злюсь.
– Не видала тебя ни злым, ни дурным, – Настя снова вглядывалась в лицо боярина. – Ты и меня не ругаешь, журишь, да и только. Вадим Алексеич, ты устал за день, вижу. Свести тебя до ложницы? Ты шатаешься, – улыбнулась. – Видно, хорошо тебя Свенельд приветил.
Норов провел ладонью по лицу, будто одурь хмельную с себя смахивал, да прислонился к стене. Огляделся по сторонам, а потом лицом посуровел:
– Да твою ж... – удержался от крепкого словца. – Ты чего тут стоишь? Упасть хочешь? Закут тесный, – взял за руку. – И я хорош, трещу, что сорока, а ты маешься, – прихватил свечку и вывел в сени.
– Держи, – всучил подставок. – Спать иди, ночь глубокая, – и пошагал, качаясь.
На повороте оступился и едва не рухнул, но Настасья вовремя подскочила, придержала, хоть и тяжко стало.
– Сведу, – потянула к ложнице.
Дверь приоткрыла, втянула хмельного в тепло и повела к лавке. Норов и не упирался, шел послушно, только уж слишком прижимался.
– Садись, садись, Вадим Алексеич, – уговаривала.
Норов опять послушался, уселся на лавку и схватился за голову.
Настя глядела, как мается боярин, но улыбалась, сама себя не разумея.
– Тебе подать чего? – склонилась к нему, жалея.
– Себя подай, – глянул прямо в глаза, ожёг взглядом. – Боле мне ничего не надо, – сказал и упал на лавку.
Уснул в мгновенье ока, свесив крепкую руку до пола, а Настя все стояла и глядела на Вадима, все улыбалась, а потом и вовсе прыснула смешком. Но не оставила боярина: стянула сапоги, уложила лохматого на мягкое и укрыла шкурой. Окошко приоткрыла, чтоб слаще ему спалось, да легче дышалось.
Повернулась взять свечу и приметила в уголку на сундуке котейку своего потерянного.
– Вот ты где. Пойдем, согрею, – подхватила пушистого и пошла тихонько к себе.
Утром боярышня вскочила раньше всех: в хоромах тишина, за окошком рассвет да небо синее. Улыбнулась утречку, потянулась сладко и бросилась косу плести. Потом на двор шмыгнула проворной мышкой, повстречала Серого, что караулил ее завсегда, и почесала за ухом:
– Красивый ты стал, лохматый, – улыбнулась, вспоминая. – Как боярин наш.
Вспомнила о Норове и задумалась, зная, что поутру будет ему не сладко. Потому и пошла взять кувшин, чтоб налить похмельному кваса холодного.
Пока на ледник* ходила, пока квасу лила, рассвет уж ярче стал, а улыбка Настина – отраднее. На дворе опять никого, а вот на задворках слышался плеск воды.
Настасья пошла вдоль стены, глянула из-за угла и приметила Норова: лил на себя из бочки и фыркал, что мокрый пёс. Боярышня и не раздумывала, подхватилась и побежала в ложню, взять рушник. Потом скоренько к боярину, что уж умылся и отряхивался.