Шрифт:
Однажды после обеда бабушка прилегла вздремнуть, и дед, которому проще было справиться с собственными чувствами, когда он не видел ее переживаний, рассказал мне новые подробности об отце, в основном – о счастливых эпизодах из его детства. Описал он и ту подавленность, которая не отпускала их обоих несколько лет после его смерти, признался, что бросил собирать документы нацистских времен и даже подумывал уничтожить дневник. Добавил почти невзначай, что мое появление в Лаубахе в октябре 1960 года спасло не только тетради. За несколько месяцев до этого он оставил политику и службу; полагая, что им не для кого больше жить, они с бабушкой собирались расстаться с этим миром до Рождества.
Пока мы разговаривали, я делал заметки, иногда на немецком, но чаще на английском, постоянно сокращая слова, потому что все говорили быстро. Хотя мой словарный запас рос с каждым днем, мне не удавалось запомнить каждую мелочь, так что по вечерам в своей комнате я не меньше часа изучал написанное и составлял список вопросов, которые предстояло задать каждому из них на следующий день. Я выходил с этим списком к завтраку под дружный смех.
Но мы не только изучали дневник и говорили о прошлом. Мы отправились в путешествие по Рейну, увидели скалу Лорелеи, устроили пикник в Леннебергском лесу с моим кузеном Эрвином Гангльбергером и его семьей, съездили с друзьями на обед в Бад-Мюнстер, побывали у родственников во Франкфурте, а в один прекрасный вечер оказались на мюзикле в Избирательном дворце Майнца. Я был поражен жизнелюбием деда с бабушкой. Но им нужен был отдых. Они отправили меня в Лаубах, где я должен был переночевать, и дали список людей, с которыми мне предстояло встретиться. Я поговорил с бывшим служащим деда, судебным приставом Людвигом Брюннером, и выслушал воспоминания еще нескольких представителей поколения, одной ногой уже стоявшего в могиле. Они хвалили деда с бабушкой за смелость во время войны, а деда – еще и за последующую политическую деятельность.
31 июля дед сложил в сумку девять оставшихся дневниковых тетрадей вместе с другими записями и документами, чтобы я взял их с собой на борт. «Так я сопротивлялся террору и беззаконию, – напомнил он мне, – это мой способ вооружить твое поколение, – как и следующие, – знанием правды, чтобы не повторился весь тот кошмар». Я пообещал, что придумаю, как предать дневник огласке. И подтвердил данное бабушке обещание помогать детям.
Вернувшись домой, я написал во Францию Маргрит и обрадовался, вскоре получив от нее ответ. Но когда я попросил ее рассказать о нашем отце и прислать какие-нибудь фотографии, – упомянув, что было бы неплохо, если бы она написала дедушке с бабушкой, – она замолчала. Я отправил еще несколько писем, но больше она не давала о себе знать.
Через два месяца после моего отъезда из Майнца бабушка упала и сломала шейку бедра. За долгим пребыванием в больнице последовал напряженный период реабилитации, потребовавший от нее много сил, – да и от дела тоже. «Ей приходится учиться заново ходить, – сообщил он мне 15 декабря 1968 года. – Она берет меня под руку, опирается на трость и делает шаги». И добавил: «Не хватает нам твоих молодых рук». Она так и не смогла до конца восстановиться, через год дед прислал горькую весть. «Твоя чудесная бабушка умирает, – писал он. – Несмотря на все усилия, ее физическое и психическое состояние за последнее время нещадно ухудшилось. Представь себе: такая необыкновенная женщина – и такой незаслуженный финал».
Дед оставался у ее постели днем и спал рядом неспокойными ночами, когда даже морфий не мог надолго заглушить боль. В последнюю неделю жизни Паулины Кельнер ее муж Фридрих вновь взялся за перо, чтобы запечатлеть на бумаге последние дни, проведенные ими вместе. Первого февраля ее сознание прояснилось, и она поздравила его с днем рождения: ему исполнилось восемьдесят пять. Три дня спустя боль была такой сильной, что она умоляла избавить ее от страданий. Позже в этот же день ей стало легче, и она протянула ему руку. Ее глаза «осветились тем же блеском, как в тот день, когда я в нее влюбился. В этот миг она со мной прощалась». 8 февраля 1970 года Фридрих написал такие печальные слова: «В воскресенье на Масленицу 1910 года мы впервые встретились, в воскресенье на Масленицу в 1970-м смерть разлучила нас». Каролина Паулина Пройсс Кельнер, не покидавшая мужа в страшные дни нацистского режима и подвергавшаяся опасности вместе с ним, скончалась в возрасте восьмидесяти двух лет. Пожалуй, наиболее точно сказал о ней именно Фридрих, когда она отказалась вступить в национал-социалистическую женскую лигу: «Моей храброй жене надо поставить памятник».
Есть мрачная ирония в двояком смысле немецкого понятия Lebensraum [12] . Кровавый поход за новыми территориями не принес немцам ни дюйма, но на щедрых пахотных землях их соседей выросли десятки миллионов могил. Из-за нехватки места немцам не может принадлежать участок земли, где они похоронены, за него платится ежегодная рента, причем только определенное время. Если могилы не получают особый статус, в конце концов кости их владельцев оказываются abgeraumt – извлечены для перезахоронения в общей могиле – и местом начинает пользоваться кто-то другой. Более сорока лет Фридрих оплачивал ренту за могилы своих родителей на кладбище Майнца и, зная, что их останки также будут abgeraumt после их с Паулиной смерти, распорядился, чтобы большой камень, служивший их надгробием, перенесли на участок, который он арендовал для Паулины и для себя. Под этим камнем он и поместил ее прах.
12
Жизненное пространство (нем.). Идея расширения пространства для проживания германского населения – прежде всего на Восток, – изначально представляла собой геополитическую цель Германии в Первой мировой, а затем вновь была провозглашена во Второй мировой войне. Примеч. пер.
Затем он вернулся в Лаубах, где им с Паулиной многое пришлось пережить и где ее присутствие было особенно ощутимо.
22 июня 1970 года я представил деду мою жену Бев. Мы познакомились в университетском колледже и вместе его закончили. Квартира деда в Лаубахе находилась в доме рядом со зданием суда. Внешность выдавала его возраст и, пожалуй, впервые – уязвимость. Нам обоим очень не хватало бабушки, но Бев его очаровала: изящная, темноволосая, красивая – такой он помнил юную Паулину. Я вручил ему копию письма из Массачусетского университета, подтверждавшего, что я принят в аспирантуру. Он заявил, что это нужно отметить, и мы пошли в ресторан нашего отеля, где он выпил несколько капель вина, разведенного в бокале с водой. «Wasserwein» [13] , – со смехом произнес он и поднял бокал: «Первый белый воротничок в нашей семье поздравляет первого дипломированного специалиста». И, повернувшись к Бев: «Мы с его бабулей знали, что так и будет».
13
От нем. Wasser – вода и Wein – вино. Примеч. пер.
Мы решили свозить деда за город. Навестили моего кузена Эрвина Гангльбергера и пообедали у Людвига Хека. У меня было много вопросов к деду о людях и местах, описанных на страницах его дневника, и когда он говорил, казалось, что он по-настоящему счастлив. Он переходил от одной темы к другой, не привязываясь к хронологии. Говоря о своей работе в социал-демократической партии и об участии в кампаниях против коммунистов и нацистов, он взял со стола «Майн кампф», привычным жестом гневно потряс изданием над головой и воскликнул: «Гутенберг, твой печатный станок осквернен этой злодейской книгой!» Бев это обеспокоило, да и меня тоже: слишком он разошелся. Но это не было старческой причудой. Испытания, через которые прошел мой дед в центре разрушенной Европы, пошатнули его религиозные убеждения. Смерть для него стала окончанием всего и не обещала утешительного завтра на небесах. От Фридриха Кельнера останутся лишь его прах – и его внук. Потому он и стремился вложить в голову внука как можно больше воспоминаний и определенно рассчитывал, что его дневник поможет мне поделиться ими с другими людьми.