Шрифт:
Читаю переписку Сони и чувствую себя вором, роющимся в чужом грязном белье, но не могу оторваться. Забыв о времени, читаю тонны гадостей про Меркулову, немного про Алекса Шаманского, совсем чуть-чуть — про себя. Про случай с мамой — ни слова. Но это наверняка не потому, что она ни при чем. Скорее всего, это для нее просто неинтересный рядовой эпизод.
Совсем неловко заходить в чат с этим самым Шаманским, все-таки это уж совсем личное, но, задавив стыд, все равно захожу.
В самом последнем сообщении вижу фото, где Шаманский целуется с Полиной. И подпись: «Ну ты и урод! Стас тебя убьет!».
Листаю выше, когда у них еще была любовь. Дохожу аж до июля и… вуаля.
«Малыш, я так соскучился! Здесь тоска смертная. Еще и жара. Ненавижу Дубай. Не могу дождаться, когда тебя увижу…»
«Я тоже измучилась уже! Стас с Янкой пропадает днями и ночами. Я одна. Мне так плохо без тебя, Алекс… Приезжай скорее»
«Еще неделя, малыш. Но я за эту неделю с ума сойду… Хочу тебя видеть, не могу…»
Она присылает ему фотку, на котором вытягивает губы для поцелуя.
«Ты меня только раздразнила! Малыш, покажи мне себя… Всю… Я буду любоваться своей крошкой каждый день… Это скрасит ожидание… Сделай это для меня… Прошу»
«Хорошо. Только никому-никому-никому! А то Стас меня убьет. И тебя убьет!»
«Конечно, малыш! Ты же только моя сладкая девочка. Люблю тебя безумно»
А в следующем сообщении Соня отправила ему видео. Коротенькое, но такое, что Олег Хоржан, смутившись, отворачивается. А я, тоже краснея, но не от смущения, а от стыда, досматриваю до конца, как Соня под музыку медленно и игриво снимает с себя верхнюю одежду и остается в одних трусиках. При этом томно шепчет прямо в камеру: «Алекс, это только для тебя… Я тебя люблю…».
30. Стас
— Эй! У тебя три дня, — бросаю вслед Гордеевой. — Если в понедельник не уйдешь…
Она не отвечает, даже не оглядывается, типа не слышит. Заходит в подъезд, громко хлопнув дверью. А я со злостью ударяю ладонью о приборную панель. Бесит! Она бесит. И вся эта ситуация тупая бесит.
Ладно. Дело сделано. Завтра она от нас свалит. Не будет мозолить глаза, не будет… в общем, ничего не будет.
И Сонька моя наконец успокоится.
Только на душе по-прежнему муторно, сейчас даже еще хуже. И это тоже бесит, потому что ну какого черта…? Это же бред, что меня так кроет. Думаю про ее фотку в телефоне и тут же завожусь, как малолетка. Да я ее даже Шваброй, как все, назвать не могу. Язык не поворачивается.
Чума она, а не швабра. Нет, хорошо, что она теперь свалит. Просто замечательно!
Она свалит, и всё закончится.
Приезжаю домой — Сонька спит в гостиной, на диване. Укрываю ее пледом, и она тут же просыпается.
— О, Стас, — сонно потягивается она. — А я ждала тебя и незаметно уснула. Всю ночь же не спала… Давай сегодня не пойдем на уроки? Так не хочется…
— Я и так не собирался. — Сажусь с ней рядом. — Ты забыла? У матери сегодня день рождения.
Она тотчас скисает.
— Поедем вместе?
— Нет, нет, нет, — отчаянно трясет она головой. — Стас, пожалуйста, не начинай… Я не хочу! Не поеду, не проси.
За всё время я смог лишь раз уговорить сестру съездить со мной к матери. В позапрошлом году. До этого ей было любопытно, но она слишком боялась, что отец узнает. А тут он женился на Инессе, и они свалили на Бали.
Но Соньке у матери страшно не понравилось.
Мать жила в поселке под Ангарском. В старой деревянной халупе с удобствами на улице.
Она могла бы жить лучше, я предлагал. Даже упрашивал. Хотел ее перевезти к нам поближе, снять для нее нормальную квартиру — сейчас отцу вообще не до нее. Это раньше он следил, чтобы она не появлялась на горизонте, а нам даже заикаться про нее запрещалось. Теперь — пожалуйста. Но мать сама не захотела уезжать.
У нее там своя жизнь, в которой она увязла намертво. И семья для нее теперь — это их религиозная община, то ли баптистская, то ли еще какая-то, я не вдавался.
После того, как отец забрал нас у матери, она ударилась в религию. Причем жестко, фанатично, самозабвенно. И забила на многое — на быт, в том числе. Деньги, что даю ей, на себя почти не тратит — относит в церковь. А сама живет в этой зачуханой конуре.
Я уже привык, хотя поначалу, помню, тоже брезговал. А вот Сонька тогда впала в ужас. Отшатнулась, когда мать захотела ее обнять. Отказалась от чая. Только стояла и озиралась на облупленные стены, увешанные образами, на печку, занимавшую треть всего пространства, на скудную мебель.
Потом захотела в туалет, мать ее проводила куда-то за дом, и оттуда Сонька выбежала вся зеленая. Ее долго полоскало в кусты, а всю обратную дорогу она гундела: «Как можно так жить? Как мне эту мерзость развидеть! Фу, тошнит до сих пор… Не могу поверить, что эта женщина — наша мать! Она же такой не была… Я ее другой помню… красивой, нормальной… Лучше бы ты меня не брал с собой… Я хочу ее помнить той, другой, какой она была раньше… Стас, она с ума, что ли, сошла от горя и стала такой? Нет, ну как можно так жить, а? В такой жуткой нищете… Добровольно! Это же какой-то хлев, а не дом… А туалет! Ой, меня сейчас опять вырвет… Стас, ты если хочешь, навещай ее и дальше, но меня с собой не зови никогда. И ей скажи, что больше не приеду. Пусть вообще про меня забудет. Я лучше буду думать, что у меня совсем нет матери, чем такая… А кто-нибудь из наших знают? Нет? Слава богу! И не рассказывай никому про нее, пожалуйста. Никогда. Не хочу, чтобы наши знали, что она у нас… такая».