Шрифт:
– За мукой-то когда?
– спрашивает Аграфена Ивановна.
– Завтра.
– Мешки я в сенях положила.
– Только, хозяйка, боязно что-то стало. Там, из села-то, скажем, ночкум можно подгадать. А тут, говорят, по всей стройке патрулей скоро наставят.
– Нигде спокою нет... Жили люди, никого не трогали.
Аграфена Ивановна, подпершись рукой, горюет зловеще.
– С другой стороны, - восторгается кудрявый, - взять, граждане, нашу слободишку. Что раньше был базар - слезы! И что нынче? При таком множестве народа чем-ничем, а промыслить можно.
– Промыслить-то легче, - соглашается старший, загадочно соглашается, а только до поры до времени.
– А что?
– настораживается Аграфена Ивановна.
– А ветрб! Летом сухмень как понесет, как почнет крыши рвать... Кто наши ветрб не видал, тот и горя не знавал. Купец Мальчугин с умом был хозяин, надумал тоже заводишко тут поставить, полгода строил - и все под своим глазом. От цыгарки, что ль, в минуту все смело!
– Так, так, - поддакивает Аграфена Ивановна. Рука ее задумчиво лезет под платок, скребет там седину.
– Только не знай, молодцы, доживем ли еще до ветров-то. По деревням-то что деется? До последнего терпения доходит мужик. Башкир - и тот злобеет. Страшно, молодцы, что оно будет...
...Ставня воет от глухого удара, - вероятно, метнуло снегом. Но удар повторяется еще два раза: там человечья рука. И вдруг явственнее среди паузы разрастается звон, одевающий всю избу набатным гудением. Проносится что-то неразумное, темное. Так бывает во сне, когда не видится, а только чуется вблизи убийца.
Аграфена Ивановна твердо говорит:
– Свои стучат. Отоприте кто-нибудь.
Кудрявый впускает в полутемные сени тучу снега, из которой торчит красноармейский шишак. Отряхнувшись, пролезает в дверь дюжий, толсто укутанный парень. Он трегубый, верхняя губа рассечена надвое. Маленькие мигалки его, разделенные длинным носом, вглядываются во всех с подозрением, как бы ища обиды для себя.
– Да это Санечка!
– совсем успокаивается Аграфена Ивановна. Жалованье, что ль, получил?
– Да... выдали, - грубо и сипло обрывает парень.
– Согреться бы мне чего-нибудь.
– Это же его царствию не будет конца. За тобой там сколько? Касса, что ль, у меня, Санечка?
– Тетя Груня, ты мне на нервах не играй! Знаешь, я простуженный насквозь... Я на плотине десять часов по льду елозил!
– Да мне что от вашей плотины прибытку?
Но Санечка - в его грубости осязаются некие тайные права - уже раздраженно уселся за стол, и Аграфена Ивановна сдается.
– Дуся!
– сокрушенно зовет она.
Дуся выглядывает высокомерно из-за внутренней двери, нездешняя, не избяная, в своей мальчишеской стрижке под фокстрот. Санечка, оборачиваясь, смотрит уныло на эту красу, потом в себя, не разумея, что в нем такое происходит. Аграфена Ивановна сует дочери в руку оскорбительную воблу.
– На, подкинь на угольки в галанку...
Оба тулупа, лишние при Санечке, допив чай, встают.
– А к нам на стройку мануфактуры целый эшелон пригнали!
– громко, даже лихо заявляет Санечка.
– Какой мануфактуры?
– недоверчиво переспрашивает Аграфена Ивановна.
Оба тулупа опять тихонько садятся, любопытствуя.
– Обыкновенно какой - всякой. На рубашки, на штаны, барышням на кофточки...
– Давать-то кому будут?
– Давать будут рабочим, которые на плотине, вот как я: по-ударному, в первый черед. Я вот сейчас на бетономешалке. Но это что! Скоро на подъемном крану встану. Я паровой мельницей могу управлять!
Санечка не говорит, а сипасто кричит, чтобы слышали и в соседней комнате. В рассечине губы проступает пена, глазки хвастливо безумеют. Ватные рукава вздуты на толстых, воловьих мышцах. Аграфена Ивановна хочет еще выведать что-нибудь насчет мануфактуры, но Санечка недоговоренно примолкает, хмурится. Она выносит ему на тарелке раскаленную воблу и боком, из-под платка, сует посудину с водкой.
Услышав бульканье в стакане, оба тулупа окончательно поднимаются.
– Мешки в сенях, - повторяет Аграфена Ивановна.
Пошушукавшись еще с обоими у порога и проводив их, Аграфена Ивановна садится просительно против Санечки, нет-нет да поскребывая под платком. За перегородкой Дуся сердитыми щипками пробует гитарные струны. По-лесному шумит метель, шумит давно-давно... Дуся суровым голосом заводит цыганскую песню, да и не песня это, а истекает скукой бесноватое, жаркое тело, которому деться некуда от метели, сундуков и комодов... Санечка, нажевавший полный рот, при первых же звуках закидывает голову и, не проглатывая пищи, оцепеневает. Какую-то ответную смуту он слышит в себе... Но через минуту, очнувшись, еще яростнее принимается молоть челюстями, до ушей вгрызается в воблу. На устремленных в одну точку глазках от наслаждения едой - слезы. Одна слеза катится по щеке и падает в стакан. Санечка спохватывается и аппетитно, с присосом, опоражнивает его.
– Соображаешь, мамаша?
– загадочно спрашивает он Аграфену Ивановну.
– Что?
Но Санечка опять вгрызается в воблу, не отвечая. Аграфена Ивановна до сих пор не может понять: слабоумен он или чересчур хитер?
– Мамаша, - мямлит, наконец, Санечка, - ты ко мне снисхождение показала, а я тебе, хочешь, за это своей головой помогу? А?
Видно, что на Санечку от выпитого накатила неодолимая доброта.
– Насчет мануфактуры ты так соображай. На этом участке на вашем... восемь бараков. Тут все без специальности, и все они сейчас на разгрузку брошены. С разгрузкой-то зашились ведь, мамаша, все строительство на иголке!