Шрифт:
Особенно тяжело морально стало к Рождеству. Нет, этот праздник в доме Гизбрехтов ничем не напоминал прошлогодний день в Розенбурге. Людо, с недавних пор боящийся любого намека в гестапо на свою нелояльность к рейху, запретил ставить рождественскую ель («не хочу притворяться, называть ель деревом Йоля и вешать на него не христианские символы»). Единственное, что позволил сделать жене — украсить дом просто еловыми ветками в вазе. Никакого намека на религиозное торжество, к явному огорчению Кристль. Муж даже запретил ей идти в церковь на службу, несмотря на все ее уговоры, и всем пришлось остаться дома в тот вечер перед Рождеством.
Лена не знала радоваться ли этому или нет, ведь ужин под звуки поздравления бонз рейха и ненавистного фюрера тоже не принес ей особого удовольствия. Радио Людо тоже не позволил включать — он терпеть не мог измененные рождественские гимны, которые теперь прославляли режим и фюрера. Поэтому праздничный вечер прошел в почти в полной тишине, только потрескивали фитили свечей в светильниках Йоля [139] и звякала бутылка настойки о стакан, к которому все чаще прикладывался в последнее время заметно сдавший Людо, все чаще и чаще нарушающий тишину положенным коротким «За благополучие!».
139
Julleuchter (нем.), иначе называемый башенный светильник, нем. Turmleuchter. Представляет собой небольшое керамическое приспособление для зажигания свеч на Йоль — праздник зимнего солнцестояния германских народов, которым нацисты «заменили» Рождество. В фашистской «мифологии» он должен был стать днем единения «чистокровных» немцев.
Как знала Лена, дела в аптеке шли плохо. Администрация гау с последних пор строго контролировала поставки медикаментов населению, списки доступных, пусть и по карточкам лекарств значительно сократились. Все шло на фронт или в госпитали, которые как грибы разрастались в Дрездене и в окрестностях города — даже во Фрайтале открылся один, и Лена первое время опасалась, что ее привлекут туда медсестрой «трудового фронта», несмотря на то что она была записана в списках совсем по другому профилю работ.
Кроме того, в Людо поселился страх. Он появился после визита сотрудников гестапо в дом и никуда не делся после. Просто заполз в укромное местечко около сердца, чтобы пустить свои щупальца в каждую клеточку тела и отравлять дальнейшую жизнь. Остроту этого страха и злость на себя из-за него Людо все чаще гасил алкоголем — то зайдет в пивную после закрытия аптеки, то приложится к бутылочке шнапса, который умудряется достать через знакомых. Лена была уверена — попроси поляки Людо о помощи ей сейчас, он бы без раздумий отказал, не желая навлекать на себя лишнее внимание.
Наверное, это было к лучшему, что все сложилось именно раньше. Так следовало думать Лене позднее в тот рождественский вечер, когда она лежала в темноте спальни и смотрела на ясное звездное небо в щель между светомаскировочными шторами. Иначе она бы была уже мертва.
«Все приходит в свое время», — вспомнилась одна из немецких поговорок матери. Именно это мама сказала Коле, когда тот сообщил, что его супруга беременна, и они не знают, что делать с этой нежданной беременностью. Они оба не хотели пока иметь детей, планировали свою жизнь посвятить стройке коммунизма, но к их разочарованию только-только отдельным декретом запретили аборты в стране, независимо от обстоятельств [140] . Тогда только из-за этих слов мамы и ее решения воспитывать ребенка молодых Коля отговорил жену от нелегального аборта, и Люша появилась на свет.
140
Советская Россия стала первой страной в мире, в которой узаконили аборты. Правда, их стало такое количество, что в 1926 г. законодательно ограничили — были полностью запрещены аборты при первой беременности, а также для женщин, сделавших аборт менее полугода назад. А в 1936 г. из-за неблагоприятной демографической ситуации и необходимости повышения рождаемости все же ввели полный запрет.
Чтобы спустя несколько лет погибнуть в поле под налетом нацисткой авиации.
«Я знаю точно, что у меня не будет детей сейчас, пока в мире идет война. Это не то время, чтобы рождались дети», — так когда-то сказал Лене Рихард. И боль только усилилась, стала острее. Словно кто-то стал царапать в кровь едва зажившие раны.
Почему он оставил ее? Почему позволил этому всему случиться? Еще до своей гибели. Получая отчаянные письма от нее. Мог ли Цоллер перехватывать и его письма, не позволяя им попасть в ее руки? Или все же Рихард, как и обещал, вычеркнул ее из своей жизни, словно ее никогда и не было?
Она не хотела об этом думать. Но мысли постоянно возвращались и тревожили своей настойчивостью. Особенно сейчас, в период зимних праздников, когда прошлое снова и снова приходило воспоминаниями при даже самых мельчайших деталях. Запах хвои в доме, белые хлопья снега за стеклом окна, мягкий огонь свечей, знакомая до боли форма на редких встреченных летчиках в городе, которых отпустили на время праздника к родным. Все это пробуждало память о звуках голоса, нежности прикосновений, мягкости взгляда.
Время не стирало ничего. Не лечило, как обещала поговорка. Просто отмеряло ровные промежутки жизни.
Под Новый год Гизбрехтам неожиданно пришла весточка с Востока, из Польши, где располагался лагерь для преступников рейха. Людо сначала даже испугался почему-то этой открытки с десятком штампов служб досмотра корреспонденции и почтовой пересылки. Хотя эту открытку, как и редких ее близнецов прежде, принес седой почтальон, старый знакомый немцев, Гизбрехту отчего-то виделся в этом подвох. Зато Кристль так и просияла, когда спустилась вниз после дневного отдыха и нашла на столе это послание в несколько фраз из неизвестности.