Шрифт:
Я раньше никогда не видел его и не расслышал имя, когда мы знакомились. Только когда он ушел, и я спросил, кто это, и СА назвала фамилию, я вспомнил громкое, всколыхнувшее несколько лет назад всю Москву дело. Даже дядю Влада оно каким-то образом коснулось, он отвозил на дачу в Годуново и жег самиздатские стихи, литературные пародии собственного производства и какие-то еще рукописи, потому что, ходили слухи, у всех будут обыски…
С тех пор у нас дома и радио стали слушать, почти каждый вечер ловили то Лондон, то Кельн, то „Голос Америки“. А когда знакомые приходили, телефон накрывали подушкой и начинали хором ругать власть и рассказывать свежие анекдоты, в которых осмеивали правительство и КГБ. Некоторым особенно доверяли, с такими людьми обменивались самиздатом».
«…Это слово шуршит, как тонкие листочки папиросной бумаги, на которых самиздат обычно напечатан. Когда знакомые просят „что-нибудь почитать“, никому не приходит в голову предлагать Толстого или Бунина. Вообще на книжную полку не смотрят. Молча лезут под кровать или еще в какое таинственное место, молча достают шуршащую пачку листков. Потом, приложив палец к губам нарочито бодрым тоном говорят что-то вроде:
„Да валялась тут где-то `Иностранная литература` с Сэлинджером… Ага, вот она! Принеси назад через два дня, не подведи…“
Я прочитал в таком виде множество стихов, а потом — Хемингуэя и Кафку, Пастернака и Солженицына и записи судов над самыми первыми диссидентами.
Я восхищался их бесстрашием, тем, как они сознательно шли на риск, хотя знали, что их арестуют, что убить могут. Огромное впечатление производили их выступления на суде, гордые, полные сознания своей правоты:
„…Я считаю, что каждый член общества отвечает за то, что происходит в обществе…“
„…Я вовсе не герой… но приходит время каждому сделать что-то…“
„…И сколько бы я ни пробыл в заключении, я не откажусь от своих убеждений…“
„…Я готов выслушать приговор…“
Это было такое особенное, непривычное отношение к тому, что мы привыкли считать страшным несчастьем: к аресту по политической статье. Я ведь никогда не забывал, что дед сидел — ни за что, что он так до сих пор и не понимает, зачем его посадили и почему выпустили. Зато я понял: когда живешь в такой стране, где каждого ни за что посадить могут, уж лучше знать, что за дело сел.
И мне очень, больше всего на свете, надо было поговорить с человеком, побывавшим „там“. Чтобы знать подробности, чтобы проверить себя: смогу ли и я тоже, если придется?
Я и представить себе не мог, что у СА есть такие знакомые, такая редкая удача, и сразу стал адрес его просить, но СА не давала. (В конце концов я догадался просто подсмотреть в ее телефонной книжке.)
Это был великий, знаменательный день, когда я ему позвонил, представился и попросил разрешения зайти. Он просто очень согласился, и я поехал…
…и почти ни о чем интересном не говорили. Так, на уровне легких касаний, прощупывали друг друга. Я понимаю, у него это необходимость была, как с первым встречным в откровения пускаться?
Про роман — я долго извинялся, что это даже не черновик еще, а черновик черновика. Но он сказал — посмотрит…
Надо записать сюда, на всякий случай, сюжет. Название я красивое придумал: „Золотой клинок“.
Все должно было происходить в Праге в дни вступления советских танков, в течение первой недели. Главный герой — парнишка, музыкант, звать Иржиком, конечно. И его девушка — Яна. Они узнали по телевизору о том, что происходит, и выбежали на улицу, на Вацлавскую площадь. И потом блуждали по городу целыми днями, и стояли в толпе на Староместской, и видели, как убили мальчика, переступившего черту на асфальте.
Еще — был Брунсвик, его золотой меч.
Кончалось все тем, что Иржик погибал, а его девушка бежала за границу с помощью голландского журналиста…
Все, конечно, придумано было, но ни о чем другом писать я тогда не мог…
Еще стихи свои я ему оставил, и мы уговорились, что за ответом я приду через неделю».
И вот тогда-то, через неделю, когда он решился признаться в своей невольной демонстрации на собрании, с ним заговорили по-новому, уважительно, как с человеком «приобщенным». Воспрянув духом, он пробормотал, что «желал бы быть полезным…», и долго, безуспешно пытался сформулировать, кому и в чем «полезным», но его все-таки поняли правильно и оказали доверие: познакомили как раз с теми, кто в его помощи нуждался.
Так он попал в новый для себя круг, увидел людей, которые выходили на демонстрации, тайно издавали подпольные журналы, собирали деньги, продукты, одежду для ссыльных и семей политзаключенных. Раскрыв рот, он слушал залихватские рассказы об обысках, о ловких ответах на допросах, приводивших следователей в бешенство. Он запросто пил чай за одним столом с этими особенными, словно сошедшими со страниц читанных в детстве романтических книг людьми и, как в детстве, мечтал пережить то, что переживали его новые герои.