Шрифт:
Он жаждал подвига, Голгофы, он мечтал пройти все круги ада и вернуться с лицом, обожженным жестоким полярным морозом, загрубевшими руками и языком, изощрившимся в лагерных перебранках. Или на худой конец умереть под пытками, не проронив ни слова…
Он наслаждался острым, возбуждающим чувством опасности и с восторгом неофита исполнял все, о чем его просили: добывал «дефицитную» копченую колбасу для отправки в лагерь, таскал по шепотом в ухо названным адресам пачки тоненьких листочков самиздата, отвозил чьих-то детей в школу. А когда подошел Новый год, купил, выстояв ночную морозную очередь, колоссальных размеров елку «для детей политзаключенных» и исполнил на празднике роль Деда Мороза.
Он был счастлив. Счастлив, когда истово занимался музыкой, счастлив, когда мотался по общественным делам до полуночи, счастлив, когда (но такое баловство он позволял себе очень редко) проводил «четверги» или «среды» в компании отверженных обществом борцов, казавшихся ему святыми подвижниками, пожертвовавшими всем на свете ради благородного сопротивления жестокой власти.
И наконец, он был счастлив оттого, что впервые в жизни у него появились реальные, невыдуманные друзья (он считал теперь едва ли не всех, с кем имел дело, своими друзьями).
Он едва поспевал справляться со своими новыми обязанностями и поручениями и по утрам пулей вылетал из постели, чего нс случалось со времен Коктебеля, — обычно он просыпался неохотно и норовил протянуть пребывание под одеялом до последнего мыслимого предела.
Счастливое это состояние продолжалось ровно до тех пор, пока, болтая с кем-то из своих новых знакомых, он не проговорился, что нашел себя, что — счастлив… И выслушал в ответ длинное нравоучение.
«…Самое настоящее легкомыслие или того хуже — кощунство! Как можно радоваться жизни, когда наши товарищи страдают в лагерях? — было сказано ему, и: —…Чем тратить время на никому не нужные занятия музыкой, лучше б обратился к Богу и молился о тех, кто…»
Этот разговор потряс его. Он не помнил, как добрался до дому, отпер дверь, включил свет и, не раздеваясь, повалился на неубранную постель. О чем он думал? Как пришел к безумному решению уйти с последнего курса консерватории? Дневник молчит, нам остается только строить догадки.
Очень может быть, ему представлялось, что он станет ближе к своим героям, к людям, которыми он восхищался, если совершит такой же, как они, подвиг самоотречения: откажется от любимого дела, чтобы всего себя посвятить…
Кто-то (к сожалению, неизвестно — кто, имя в дневниках нс указано) позднее очень разумно советовал ему «не слишком высовываться», «сидеть тихо», внешне вести нормальную жизнь и помогать, только когда попросят:
«Нам нужны чистые адреса…»
Жаль, он не догадался поговорить с этим, несомненно порядочным и практичным человеком прежде, чем забирать документы из консерватории. Теперь, исполняя его совет, он устроился на работу незаметнейшим концертмейстером в скромную музыкальную школу, продолжал регулярно навещать Серафиму Александровну и помогать ей, и ни сослуживцы его, ни даже Серафима Александровна не подозревали о его второй, полной опасностей и приключений, жизни.
Собственно, у него была теперь еще и «третья» жизнь, о которой не подозревали на этот раз собратья-диссиденты. Добровольно лишив себя музыки, он не смог отказаться от сочинительства и по мере того, как открывались ему все новые и новые горизонты свободы, писал о своих открытиях короткие эссе и отдавал их в самиздат под псевдонимом (разумеется, из Джека Лондона: Межзвездный Скиталец). Несколько лет он так и прожил: тайно писал свое, перепечатывал, когда просили, чужое, собирал и прятал чьи-то архивы. А летом, как только кончались занятия в школе, надолго исчезал из города.
Началось это в то лето, когда кто-то из новых знакомых пригласил его четвертым в байдарочный поход по Карелии.
«Мы плыли по мелким, извилистым речкам, а на берегах стоял темный, таинственный лес и не было ни живой души, ни дымка от костра — ничего и никого. К вечеру находили пологое место, причаливали, вытаскивали лодки, сушились у костра. Еду готовила Сережкина жена Лида, мужики шутили: мы ее для того и взяли, чтоб обслуживала. Она и правда гребец слабоватый, Сережка почти что в одиночку лодку на себе волок. Зато нам с Сашкой было хорошо: у него лодка просторная, с поддувными бортами. И гребли мы потихоньку, в охотку, чтоб Сережка с Лидой не слишком отставали.
Озеро неожиданно появилось, из-за поворота. Вообще-то повороты на таких реках очень опасны: и пороги могут быть, и перекаты, и водослив — все, что угодно, мы с Сашкой осторожненько вперед поплыли, под бережком, чтоб в случае чего тормознуть легче было. Выплываем из-за поворота — я впереди сидел и чуть не задохнулся от восторга, такой простор, чистота, свет. Солнце садилось впереди, вода — розовая…
Мы тут же у берега и стали на ночевку, а утром поплыли на Остров. Там Сашка был уже когда-то (только они в тот раз вокруг озера обошли и с другого конца причалили), поэтому дом мы сразу почти нашли. Бревенчатый дом, крепкий, старый только очень. Лее вокруг — нетронутый, ягоды, грибы, травы всякие целебные, звери непуганые: норка со щенками совсем близко к нам подходила, мы ее приманивали консервами мясными. Интересно смотреть.