Шрифт:
Ведь жили же здесь люди, кто-то дом этот построил, и вокруг озера, от берега недалеко, остатки деревень. То есть не деревни это были, скорее хутора, три-четыре дома, сараи, хлев. Наверное, сыновья взрослели, женились и избу себе рубили тут же, поближе к родителям. Это и разумно: друг другу помочь можно и дети присмотрены.
Только нет там никого больше, и стоят дома пустые, хлева пустые, сеновалы без сена, слепые окошки без цветов. Как на заброшенном кладбище…»
С тех пор он стал ездить на Остров каждый год и в первое же лето привез наброски нового романа — о русской интеллигенции до революции. Теперь всякий свободный вечер он посвящал отделке и улучшению текста. (К сожалению, рукопись, существовавшая в единственном экземпляре, была изъята у кого-то во время обыска и пропала. Известно только, что он давал ее читать нескольким знакомым, не сознаваясь в авторстве.)
Свободные вечера, однако, выпадали все реже: прямо с работы он ехал обычно помогать, отвозить, добывать. Случались и неожиданные происшествия, когда приходилось срочно отпрашиваться с работы и лететь через весь город: спасать чьи-то бумаги.
Казалось, ему доверяли, он считал, что вошел уже в тесный круг «посвященных», потому что теперь его приглашали и на дни рождения, на которых один из лучших современных поэтов, чтобы сделать приятное имениннику, пел под гитару свои песни, и на складчины для своих — вроде Рождества или Нового года.
Во время одного из таких сборищ, покуривая в уголке, за выступом колоссального коммунального коридора, он услыхал вдруг вполголоса кем-то произнесенное свое имя. Голос принадлежал Людмиле Сергеевне, даме известной и всеми уважаемой.
В тех кругах, к которым он с недавнего времени принадлежал, о мужестве этой дамы слагались легенды. С особым пиитетом говорили о знаменитом открытом письме, за пару лет до того распространенном в самиздате и читанном по зарубежному радио. В этом письме Людмила Сергеевна заявляла, что всегда понимала свободу — творческую и духовную — как долг, которому нельзя изменять, что сохранит эту свободу даже ценою утраты свободы физической, что свое нравственное сопротивление насилию видит в том, чтобы не участвовать в нем…
«ЛС, оказывается, стояла за поворотом коридора с моим тогдашним приятелем Петенькой, человеком, как посмеивались в Москве, „приятным во всех отношениях“. Меня так поразили се слова, что я навеки их запомнил: „…и никак нс могу понять, чем он занимается. Толчется на всяких сборищах, таскает полный портфель бумаг, сколько уже лет это продолжается, а ГБ его почему-то не трогает. Что? Нет, я не против. Но как такому человеку доверять?.. Как — что? Серьезного дела не видно, вот что… Да нет, вы меня не так поняли. Я не могу ничего подозревать без достаточных оснований, но ведь никто его не видел в деле. Его даже не вызывали ни разу, поскольку я знаю. Мне кажется, он, в самом лучшем случае, просто не понимает, что почем… Я бы на вашем месте по-дружески ему посоветовала бы не лезть. Пусть музыку свою играет… Да, но вы можете поручиться, что он не поколется на первом же допросе? А если ломать начнут?.. И вообще либеральную интеллигенцию, типа `мы ничего особенного не делаем`, пора попросить. Пусть сидят по своим норам и не мешаются под ногами, когда люди делом занимаются…“ ………» (Дальше несколько строк густо замазано чернилами.)
Пожалуй, ему было бы легче пережить эту унизительную сцену, знай он, что примерно через год после описываемых в дневнике событий Людмила Сергеевна, продолжая и развивая концепцию «нравственного сопротивления насилию», распространит свое нежелание участвовать в нем и на те случаи, когда насилие будет угрожать лично ей. Известная организация, с которой Людмила Сергеевна «не намерена была вступать в диалог» (цитата из открытого письма), предложит ей сделать обычный в те поры выбор: отъезд либо — арест, и она живенько соберется и укатит в солнечную Италию.
И по сей день, наверное, кормит она голубей на знаменитой Венецианской площади, осененной Крылатым Львом. И — надо ли говорить о том, что, когда она ненароком поворачивает голову к Востоку, где, далеко за невидимым из-за плотно стоящих домов горизонтом, скрывается покинутая родина, взор ее увлажняется непрошеной слезой?
«Я замер в своем углу, боялся пошевельнуться. И сразу после этой истории к ЛС в дом перестал ходить.
Что такое „настоящее дело“?
Прятать чужие архивы — дело? Наверное, нет.
А колбасу доставать? Ну, это любой дурак…
А перепечатывать? А таскать бумаги через весь город? А… Да нет, наверное, все это — не дело.
А писать для самиздата? Но я ж никому не говорю об этом, и вообще для меня это удовольствие.
Хотя, вот для Солжа писания его, наверное, — дело. Никто, по крайней мере, не говорит, что у него „дела не видно“. Ну, так то — Солж…
Арест пережить — вот это дело. Допросы, ломку тюремную. Как Бук… Вчера меня познакомили с парнишкой одним. Вот про него небось и Л С не скажет, что „дела не видно“. Десятью годами меня моложе, а ему уже арестом грозят.
Чем он там их уел, я не понял. Какие-то сложные отношения у него с КГБ, кажется, ему удалось получить через кого-то копии важных бумаг из их архивов, и теперь они с ним торгуются. Говорили, что арестован тот человек, который на него в КГБ работал, причем работал не за деньги, а вроде бы ради того, чтобы книги почитать запрещенные. Странная, запутанная история. Но парнишка мне понравился: храбрый. Ему родители запретили дома находиться, так ему жить было негде, и я его к себе пригласил. Потому что мне всегда стыдно было — один в такой квартире огромной, чуть не девятнадцать метров комната, да еще кухня четырехметровая.