Шрифт:
Третий и, на мой взгляд, самый важный фактор агрессивности этого движения – отказ ему в праве высказываться. Западная культура была – а зачастую и до сих пор остается – объектом культа среди господствующих классов. Она священна и потому неприкосновенна. Однако ее сакральный статус никоим образом не означает, что господствующие слои населения состоят с ней в настоящих, экзистенциальных – одним словом, живых – отношениях. Сидя в своем готическом кабинете среди гримуаров, старый Фауст рассуждает {81} :
81
Goethe, Faust I, 682–683.
«Что дал тебе отец в наследное владенье,
Приобрети, чтоб им владеть вполне» [9] .
Сакрализация исключает такую апроприацию, которая одна может вернуть к жизни то, чего больше нет. Напротив, сакрализация мумифицирует прошлое. Или еще интереснее – придумывает его. Превращает в артефакт, в объект поклонения. Прошлое становится фетишем, и искусный чревовещатель может заставить его произносить все что угодно. Как правило, его изречения принимают форму нескончаемых утешительных любезностей в адрес «нас» и не менее стойких клише насчет «других» (будь то восток, Африка, Азия, ислам или что-то еще). В действительности же господствующие классы и обслуживающая их интеллигенция в основном крайне невежественны. Вот почему их приводят в такой ужас малейшие попытки поставить под сомнение западную культуру: они не знают, как на них реагировать. Отсюда стена, с которой сталкивается молодежь, отсюда новые вспышки агрессии и новые перегибы. Как всегда, одна крайность порождает другую.
9
Пер. Н. А. Холодковского.
За этой агрессией я вижу желание вести публичное обсуждение западной культуры. И нам следует набраться мужества, чтобы начать это обсуждение.
Прежде чем перейти к дискуссии, я считаю необходимым вкратце рассказать о себе. Ведь я выступаю на этих страницах отнюдь не с нейтральной позиции. Более того, мои характеристики вполне позволяют меня дисквалифицировать. Я белый, я мужчина, я вырос среди представителей среднего класса. С самого раннего возраста я был до такой степени очарован историей и вообще европейской культурой, что даже научился читать самостоятельно, – так мне хотелось прочесть книги, красочно описывающие историю Франции. За годы обучения я ни разу не слышал о темной стороне европейской культуры. Я видел, как Людовик Святой вершит суд под дубом, и не видел, как он сжигает на Гревской площади целые возы талмудических рукописей. Я любил Версаль и понятия не имел о Черном кодексе [10] . Я ничего не знал об истории женщин. Как добропорядочный наследник, я считал мир, где живу, в основе своей справедливым, несмотря на его очевидные недостатки, которые в ближайшее время будут исправлены.
10
Королевский ордонанс, принятый в марте 1685 года во Франции для регламентации правового положения рабов во французских колониях.
Но, как ни странно, эта любовь к европейской культуре всегда шла рука об руку с неким моральным запросом – я хотел, чтобы «великие люди» были «хорошими», как я говорил в детстве. Поэтому я регулярно, даже когда уже подрос, задавал взрослым вопросы типа: «А Хрущев был хорошим?» или «Тебе нравится Хрущев?» Взрослые смеялись.
Таким образом, в моем сознании присутствовало некое несоответствие между восторженным погружением в европейскую культуру – и жаждой справедливости, которая никогда меня не покидала и которая помогла мне понять одну из предпосылок культуры отмены: культура-наследие не нейтральна в смысле морали. Причин тому две: ни условия ее возникновения, ни способ ее распространения не были морально нейтральными.
Поэтому каждый, кто ищет свободы, должен в какой-то момент предстать перед ней, как Эдип перед Сфинксом. Подобно Сфинксу, она загадочна, увлекательна – и опасна.
Восприятие культуры как мифического чудовища – не самый очевидный подход. Это связано с тем, что для большинства наших современников культура обладает самоценностью. Она считается полезной сама по себе. Например, мы так же часто слышим идею о том, что распространенность чтения есть признак здоровья общества. Государственные учреждения (мэрии, региональные организации и проч.) регулярно проводят профилактические кампании по популяризации чтения. И мы с удовольствием отмечаем, что люди читают (то есть продолжают читать, несмотря ни на что). Человек, имеющий репутацию активного читателя, считается умником.
Меня всегда поражала эта манера возводить культуру и чтение в абсолют. Как будто простое знание фактов – это признак интеллекта. Однако, подобно кардиналу у Гюго, который говорил на шестидесяти языках, но «в голове у него были только слова и ни одной мысли», можно быть человеком «весьма ученым и очень глупым» {82} . Одно дело – знать. Понимать – совсем другое. Можно знать все обо всем и при этом ничего ни в чем не понимать.
Точно так же никому, похоже, не приходит в голову, что важно не столько читать, сколько читать хорошие книги, и уметь читать хорошо. Акт чтения как таковой не ценнее, чем акт приема пищи. Было бы нелепо радоваться, видя, что люди едят. Нужно, чтобы они ели хорошую пищу – и знали, как ее есть.
82
Hugo 1972, I, 585 (датировано 26 января 1848 г.).
Сама по себе культура нейтральна, как и любое наследие или другой набор объектов. Важно то, что мы с ней делаем.
Культура-наследие и варварство
Насколько мне известно, Вальтер Беньямин одним из первых предъявил культуре-наследию хоть какие-то обвинения. В тезисах «О понятии истории», написанных им в Париже в начале 1940 года, за несколько месяцев до самоубийства, он сравнивает становление истории с длинным «триумфальным шествием», где «все господствующие сегодня – наследники всех, кто когда-либо победил» [11] . И даже больше. «Любой побеждавший до сего дня – среди марширующих в триумфальном шествии, в котором господствующие сегодня попирают лежащих сегодня на земле» {83} .
11
Беньямин В. О понятии истории // Новое литературное обозрение. 2000. № 46. С. 81–90.
83
Benjamin 2000 [1940], 432.
Эта зловещая процессия привиделась Беньямину за несколько недель до того, как немцы вступили в Париж и прошли парадом по Елисейским Полям, и центральное место в ней занимала культура. Она – трофей победителя:
«Согласно давнему и ненарушаемому обычаю, добычу тоже несут в триумфальном шествии. Добычу именуют культурными ценностями. Исторический материалист [то есть историк в терминологии Беньямина] неизбежно относится к ним как сторонний наблюдатель. Потому что все доступные его взору культурные ценности неизменно оказываются такого происхождения, о котором он не может думать без содрогания. Это наследие обязано своим существованием не только усилиям великих гениев, создававших его, но и подневольному труду их безымянных современников. Не бывает документа культуры, который не был бы в то же время документом варварства. И подобно тому, как культурные ценности не свободны от варварства, не свободен от него и процесс традиции, благодаря которому они переходили из рук в руки. Потому исторический материалист по мере возможности отстраняется от нее. Он считает своей задачей чесать историю против шерсти» {84} .
84
Там же, 432–433.