Шрифт:
– Вы идите сами, а я огородами, - потупилась женщина.
Пошла тропинкой между подсолнечниками и, пока Степан мог видеть ее, все оглядывалась, будто хотела сказать еще что-то.
Он знал, что это за слова могли быть.
– Иди, иди...
– шептал Степан.
И, приближаясь к своему (а к своему ли?) двору, нагнетал в себе злобу. Мысленно видел Софию с разморенным от сна сырым телом, которое, пожалуй, и боли никогда не ощущало. Никогда не жаждало ни сна, ни отдыха, не донимала его жара, не студил мороз. Тело, в котором он не видел сейчас ничего живого.
От злости и его собственное тело становилось словно железным. Злость остуживала мысль, и он даже почувствовал ее в голове каким-то неопределенным застывшим сгустком. И от этой беспричинной, казалось бы, злости чувствовал еще пустоту в животе, похожую на голод. И хотя ему не хватало воздуха, не мог разжать челюсти, чтобы поглубже вдохнуть воздух ртом.
София уже возилась во дворе. Он видел ее и не видел. А когда она глянула на него, веселая и счастливая в своем неведении, в своей бездумной радости существования и деятельности, и увидела его лицо, то вдруг задрожала в сладостном предчувствии его злости, железной власти. У нее опустились руки, она задышала часто, как доведенная до изнеможения влюбленная девушка.
– Степочка...
– защебетала в подсознательной льстивости, - а я тебя заждалась... И зачем было оставаться в поле, ну скажи!.. Ох уж эти мужчины!.. Страсть как упрямы!..
Степан мысленно взорвался руганью. И даже видел ее, эту ругань, разлеталась брызгами его окровавленных мускулов. И даже слышал ее щелкала раздавленными щучьими пузырями. И отводил кулак и бил жену смертным боем, а она бесчувственно улыбалась ему серыми глазами в пушистых ресницах и позванивала серебристыми блестками слов о чем-то далеком, чужом и непонятном.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ, где Иван Иванович рассказывает, каким
большим спросом пользуется папиросная бумага "Колокол", как его
невестушка одолевает барьер несовместимости, как следствию
предшествует суд и чем кончился поход Македонского
Обиженный недоверием нашего сельского вождя Ригора Власовича, я не очень торопился с оборудованием хаты-читальни.
Но частые посещения Полищука, которые заканчивались тем, что чистая панна Ядзя становилась его ангелом-хранителем от нашего Шайтана, свидетельствовали о том, что обвинения Ригора Власовича, будто я, Иван Иванович Лановенко, не до конца отстаиваю интересы беднейшего класса, были высказаны, так сказать, в полемическом задоре.
Так вот, посоветовавшись с нашими учительницами, решил я назначить еще одну толоку в помещении бывшей монопольки.
А перед этим мы все вместе просидели дня три в маштарке бывшей конюшни Бубновских, разбирая наваленные кипами книги.
Нина Витольдовна даже дрожала от возбуждения, обтирая тряпкой переплеты и тисненные золотом корешки.
– Смотрите, смотрите, мой Мопассан!
– говорила она нам, поднимая над головой голубой томик.
Мы с Евфросинией Петровной осторожно улыбались.
– Ах, простите, я и забыла, что вы по-французски не очень... разочарованно вздыхала учительница и откладывала книжку в отдельную стопку.
– Вы знаете, я напишу прошение в уезд, чтобы разрешили учить наших детей французскому. Да, да, это будет совсем не плохо и вполне в духе революции!..
Святая ее наивность забавляла нас с Евфросинией Петровной, но не настолько, чтобы наша коллега заметила это...
Я попросил Ригора Власовича, чтобы он позволил Бубновской перенести французские книги к себе домой. Посмеиваясь, рассказал ему и о намерении Нины Витольдовны обучать детей французскому языку. Полищука это заинтересовало.
– Надо подумать. Вот как произойдет во Франции революция, то кто из нас, неучей, будет ими руководить?.. Когда поедете, Иван Иванович, в уезд, то так им и скажите. И еще скажете, что и я, и комбед Сашко препятствия не имеем. Пролетариату надо иметь разные языки. Интернационал!
Возражать ему я не стал.
Идея обучения наших ребятишек иностранным языкам почти примирила Ригора Власовича с классовым происхождением новой учительницы, и он на следующий день велел кому-то из живоглотов в порядке трудгужповинности привезти Бубновским из лесу хвороста, оставшегося на делянках после самовольных порубок.
Правда, привезли и нам с Евфросинией Петровной, но во вторую очередь. Здесь, наверно, сыграло то обстоятельство, что Ригор Власович считал нас чуть ли не родственниками и не хотел, чтобы его обвинили в "семейственности".
Но погоди же, любезный зятек, как только Евфросиния Петровна станет "тещей", приберет она тебя к рукам!..
В воскресенье мы вместе с сельскими парнями и девчатами привели в порядок хату-читальню, перенесли туда в мешках книги. "Божественные", как назвал некоторые из них Ригор Власович, приказано было никому и не показывать, а продать попу. На вырученные же деньги подписаться на "Известия Всеукраинского Центрального Исполнительного Комитета" и уездную газету "Молот и плуг". Таким образом, отцу Никифору должны были достаться репродукции картин Рафаэля, "Божественная комедия" Данте Алигьери, "Утраченный рай" Мильтона и другие. Я нарушил святую заповедь и, откровенно говоря, утащил все это "божественное" из-под самого носа Полищука...