Шрифт:
Одиночество сына Глухов понимал как нахождение в звездной тьме. В совершенной, жестокой отделенности от всего на свете: от Создателя, родителей, от того, что могло хоть как-то связывать живое существо с обитаемой планетой, со Вселенной как таковой. Происшедшее на святой когда-то земле так осквернило эту святость, что на ее месте образовалась чудовищная бездонная пустота, способная засосать в себя все живое. Глухов не понимал, как эта нечистота могла произойти в присутствии Бога. И самое главное, что из этого ничто и была сделана пропасть, которая поглотила его вместе с сыном.
«Папа, папа, где ты, папа? Я люблю тебя, но где ты? Почему ты медлишь? Почему ты — нет, ты не сильный, ты добрый. Ты пьяница, ты маму не любил, ты со мной мало возился, но я люблю тебя, папа, потому что ты папа, ты добрый. Ты никогда меня не наказывал всерьез, наверное, по большей части потому, что тебе было на меня наплевать. Так я думал. Когда я вырос, я понял, что дети, скорее, не любят своих родителей с каким-то свободным умыслом. Папочка, миленький, я должен сказать тебе… Мне отрезали писюлю, не ругай меня за это, пожалуйста. Я почти не виноват. И я виноват… Они пришли внезапно. Это — люди, которые здесь меня кормят. Мне сначала было очень больно. Но потом они мне что-то вкололи и мне стало все равно. Только потом я понял, что произошло. Папочка, милый, не ругай меня. Я не смогу исправиться, но, может быть, ты сможешь забрать меня отсюда. Будь, пожалуйста, добреньким, ты же никогда меня не обижал, милый папочка. Только однажды, в детстве: я капризничал, ты утром поддался моим просьбам, моему канюченью и купил мне настольный футбол — жестяной прямоугольник с фигурками футболистов на пружинках, — да, я был несносен, и ты решил меня наказать, получилось очень плохо — вожделенную игру ты разбил ногой: приставил к стене и сложил ударом вдвое. О, как я плакал, как горько было — я помню это. Господи, все мы дети, все мы дети своих родителей до самого последнего вздоха. И если бы у меня когда-нибудь родился сын, я бы тоже его так наказал — не то в память о тебе, не то в назидание, не то ради мести, не то просто в качестве подражания. Как хорошо, что теперь у меня не будет сына! Папочка, любимый, ты многому меня научил, но я мало что умею: например, умею паять, зачищать проводок от изоляции, отскребать лак на жилках, облуживать их в канифоли и припое и только после этого спаивать концы с концами. Но теперь концы с концами мне не спаять никогда. Мне недолго, папочка, осталось, но я хочу еще повидать Новую Зеландию, очень хочу увидеть те места, в которых снимался «Властелин колец». Новая Зеландия — это место, которого нет. Я хочу туда. Наверное, таким нам представляется рай — местом, которого нет. Но мне нравится «Властелин колец»: это мой мир, потому что там добро непременно побеждает зло, непременно эльфы и хоббиты справляются с Сауроном. И то, что я сейчас такой маленький хоббит, слабый, но смелый, пусть даже и такой, как сейчас, — вот что спасает меня и позволяет не принимать ни себя, ни то, что со мной случилось, всерьез. Папочка, скажи мамочке, что я не виноват. Я нисколечко не виноват в том, что вы привезли меня в эту страну. Ты говорил, что эта страна течет молоком и медом, и я верил, верил, особенно когда увидел, как на тротуарах в Реховоте растут апельсиновые деревья, полные плодов солнца. И мне это показалось чудом, и первые годы я считал, что мы попали в рай, и нисколько не думал о Новой Зеландии. Но теперь я вижу, что эта страна течет дерьмом и кровью. Иногда я представляю себя юнгой на корабле. И что я никогда не сойду на берег, и никто не узнает, что сделалось со мной. Но лучше всего мне, когда я представляю себя Самюэлем Верноном. Помнишь, как мы играли в "Пятнадцатилетнего капитана"?»
Разрушенный дом стоял над овражком, в котором росли пять тощих пальм и ржавело какое-то сельскохозяйственное оборудование, — Глухов обнаружил там борону, водяную помпу ручного привода, зубчатые обода допотопного трактора, но ничего полезного. Кусты олеандра и тамариска были населены желтоклювыми дроздами, перебегавшими, подлетая, с места на место и оглушительно при этом пересвистывавшимися. За те дни, что Глухов прожил на руинах, он не видел, чтобы сюда кто-нибудь приходил. Он потихоньку бродил среди завалов, как в музее праха, а в кустарнике сделал что-то вроде шалаша, чтобы спать незамеченным с воздуха. Вокруг дома на песке лежали только его собственные следы — и кошачьи: он наконец выследил мяучившую, будто в бреду, кошку — пестроцветную, облезлую, приходившую к дому по старой памяти. Тогда он понял, что за детский плач он слышал по ночам — это был плач домашнего животного.
По ночам он бродил среди заброшенных полей, на рассвете возвращаясь в свое убежище, чтобы залечь в нем спать, точнее дремать, прислушиваясь иногда к яростному реву турбин уходивших на разворот истребителей, пугаясь снижающегося свиста вертолетного винта, боясь, что с воздуха его обнаружат. То, что примут за цель, его не волновало. Он питался дичками тыкв, огурцов и кабачков, попадавшихся на ощупь ночью среди грядок заброшенных теплиц. Воду набирал из пожарного крана. Иногда спать он не мог, но все равно лежал на своей подстилке под маскировочной кровлей из травы. Случалось, ему было все равно, что его обнаружат, — так ему не хотелось снова отправляться в подземелье. Бывало также, что эти страхи казались ему никчемными, он ясно сознавал, что, оторвавшись от людей, стал в определенном смысле не человеком, а просто ищущим что-то важное для продолжения жизни бессловесным существом. Задача найти сына, задача повиноваться своему инстинкту обостряла в нем все то животное, против чего в течение жизни работал его разум. Он словно вновь поместился в детство, снова был близко от смерти, как старик. Глухов был теперь настолько далек от общества, насколько никогда еще не удалялся. Он будто встал на четвереньки. Сотни тысяч людей в этой стране переживали сейчас день за днем войну как нечто чужеродное, как нашествие тьмы. А он совсем не боялся войны, как не боится мышь кота, зажавшего ее в угол, — она вся мокрая от смертного пота, и она уже не мышь, а только кусочек бесконечной силы жизни. Где-то в этой земле существовали люди, находившиеся близко к тому, что он сейчас понимал о себе. Он расчеловечился, его разлучили с человечностью обстоятельства — точно так же, как оказались ближе к праху, чем к птицам, те люди, что попали в заложники. Он опять вспомнил потревоженную могилу Ирода, откуда, возможно, разлилось, как желчь из печени, абсолютное зло…
Шло время, но никто не появлялся. Светило солнце, дрозды перелетали от куста к кусту. Уходить с руин он собрался, только когда появился неприятный, помоечный запах и стали шастать крысы. Он отстреливал их, тщательно целясь, но потом ему надоело. Чего он ждал — Глухов сам не понимал, но и не знал, что делать дальше без этого ожидания.
Но вот нагрянули военные — он вовремя укрылся от них, услышав шум разболтанного двигателя. В сумерках они приехали с выключенными фарами и долго шарили фонариками по руинам. План у него созрел немедленно. Отстреливая крыс, Глухов давно выбрал удобную точку обзора и теперь залег в ней, надеясь дождаться рассвета. Люди, вероятно, искали то, что стало причиной уничтожения дома, — оружие. Их было двое: постарше и помладше. Стало светать, но они уже раскопали тайник и начали перетаскивать оружие и боеприпасы в допотопную Subaru, на которой приехали. Первый выстрел скосил старшего: Глухов целился в левую икроножную мышцу, и он в нее попал безотказно. Старший рухнул вместе с ящиком патронов, который тащил к машине. Младший было кинулся к нему, но отец ему что-то прокричал и мальчик упал на землю. Второй пулей Глухов его совсем отогнал. Тогда мальчик заелозил в прицеле, но ползти среди руин ему было трудно. Он перебежками кинулся к машине, и та с ревом, подпрыгивая и виляя, покатила куда-то. Когда Subaru отдалилась, Глухов встал во весь рост и, держа в одной руке пистолет, а в другой за приклад винтовку, приблизился к раненому. Тот выл и закатывал глаза, не имея возможности встать. Увидев Глухова, пленный заерзал и покосился на лежавшую рядом с ним M-16. Глухов покачал головой, выпростал из джинсов ремень и связал ему сзади руки. От мужика сильно несло самцовым запахом немытого тела.
«Зовут тебя как?» — спросил Глухов. Человек не понял и продолжал мычать от боли. На глазах его были слезы. Глухов протянул ему пластиковую бутылку, которую использовал в качестве фляги. Человек отмахнулся. «Как зовут тебя?» — терпеливо повторил Глухов и сам выпил мутной воды, после чего нагнулся за M-16 и закинул ее на плечо.
— Ахмад.
— Пойдем, что ли, Ахмад, — сказал Глухов, помолчав.
— Куда? — спросил раненый человек, обнажая от боли зубы.
Глухов вытянул из рюкзака моток шнура, который они с Артемкой использовали когда-то для скалолазания. Он укрепил на себе джинсы, продев в шлевки и обмотав вокруг талии шнур, а другой конец привязал к ремню, стягивавшему сзади руки Ахмаду.
— Слушай, Ахмад, внимательно. Мы с тобой спускаемся в подземелье, и ты приводишь меня к тому, кто знает Джибриля, отца братьев Басема и Халеда аль-Абузи. Понял?
— Понял, понял, — закивал Ахмад, хотя он совсем не понял. — Я не знаю никакого Джибриля; братьев аль-Абузи знаю.
— Вот и веди меня туда, где я найду их.
Ахмад повиновался.
Они шли неторопливо, перед ними вставало солнце.
Шагов через триста они проникли в туннель.
Погрузившись во тьму и привыкнув к ней, Глухов велел Ахмаду отдыхать.
Через полчаса они снова пошли.
Ахмад едва передвигался, но Глухов никуда не торопился.
«Меня подстрелили. Ты, собака, был когда-нибудь одноногим? Хасану я велел бежать, и он сбежал. Вины его нет, что я один. Этот еврей говорит, что его сын у какого-то Джибриля. Я не знаю Джибриля — сыновья его вроде бы командиры, но в ХАМАСе почти все командиры, крутые точно. Этот еврей спятил. Самому мне не страшно: все равно помирать. Он гонит меня по туннелям. Какие-то мне известны, какие-то — неотличимы от тех, где я был. Время от времени мы показываемся на поверхности, там всюду бомбят, и мы зарываемся снова в землю. Я отведу его к братьям Сальхаб, они убьют его, а я выживу. Рану он мне обработал. Кормит. И мы ковыляем дальше. Странно, но мне уже не хочется впиться ему в глотку. Два раза он стрелял, когда впереди ему что-то показалось. Чуть не угробил рикошетом. Ненависть, с какой мы прем против евреев, гаснет. Бойцы устали, я устал. Какого Джибриля ему надо? Ладно, братья Сальхаб разберутся.