Шрифт:
Пришел сон и к Лизе, и к Соне. Спят они в своих постельках, задернутые белыми, как борода у старого сна, прозрачными занавесками. И видится Лизе, что она, в казацком платье, в кивере и с пикой, едет по Елагину острову верхом на коне. Это конь курьера Кавунца... Далеко, далеко едет Лиза от папы... Бедный папа! как он будет плакать о своей Лизе - будет искать ее, как Дуров ищет Надю... А Лиза возьмет в плен Наполеона и привезет к маме... А то он, говорят, отнимет у всех молоко и простоквашу... Прощай, папа, прощай, Соня... Едет Лиза, едет... и вдруг из ведра с овсом выскакивает мышь в виде Саши Пушкина и кричит: "Стрекочущу кузнецу!.." И Лиза от испуга просыпается...
Старый сон и на Соню навевает грезы, только странные такие: на Лизиной постельке спит не Лиза, а дедушка Державин в бархатных сапогах, а у него в руках Лизина кукла, "Графиня Тантанская"... А тут стоит курьер Кавунец, и что у него ни спросит Соня, на все он отвечает: "Не могу знать! не могу знать!.." И дядя Магницкий спрашивает Кавунца: "Кто раснлескал океаны?" А Кавунец отвечает: "Не могу знать".
Бродит старый сон из конца в конец земли, бродит неугомонный, на клюку опираючись, на людей дрему на-сылаючи. Одолел сон-дрема и Магницкого... Поручил ему Сперанский составить экстракт из обширной записи Румовского Оганава Яковлевича, попечителя Казанского "круга, о новых мерах Казанского университета - для доклада государю... Далеко за полночь сидел Магницкий над этой запиской, ему в голову все лез Наполеон, топающий ногою в шар земной... И видится Магницкому, что Наполеон дает ногою пинка земному шару, и земной шар вертится как кубарь в пространстве, а на высокой скале стоит Сперанский, в ореоле славы и блеска, и говорит Наполеону: "Не доплеснешь до меня океанами, не замочишь морями ног моих - высоко стою я..." И хочется Магницкому столкнуть Сперанского с высоты - и он сталкивает его... Ух! погиб Сперанский, а на его месте стоит Магницкий в ореоле величия... И гордый Наполеон протягивает ему, Магницкому, руку, а Магницкий отворачивается от него и видит государя... "Ваше величество!
– робко шепчет он: - ваше величество!" - "Не могу знать!" - отвечает государь... И Магницкий видит, что это не государь, а Кавунец... Ух!.. И Магницкий просыпается - записка Румовского не дочитана... Зло иногда шутит старый сон, ох, как зло!
Только Сперанского не одолевает старый сон... Далеко за полночь шуршат бумаги в кабинете Сперанского, и по временам скрипит перо, да скрипит так неровно, нервно... Груды бумаг наметаны на огромном письменном столе с ящиками. На столе, на конторке и на полу разбросаны книги, брошюры, рукописи... Беккарий, Монтескье, Вентам, Делольм, "Конституция Англии", "Вестник Европы" - иные книги раскрыты, другие переложены закладками, исчерчены и испещрены пометами!.. У стола сидит Сперанский и перелистывает толстую, увесистую, четко и красиво переписанную тетрадь и, по временам заглядывая в книгу - "Конституция Англии", делает карандашом отметки, то в книге, то в рукописи... Иногда голова его откидывается на спинку высокого, изогнутого стула, и он несколько минут остается так, с закрытыми глазами... Можно подумать, что он спит и бредит... "Уже он начинает склоняться к мысли о возможности представительства", шепчет он: "Начало уже сделано в учреждении министерств; остается определить круг деятельности "совета" и возложить на него "ответственность"... Надо ожидать и дальнейшего согласия"... И нагнувшись к рукописи, он на поле приписывает карандашом: "Представительство страны и ответственность министров: есть меры, кои одно лицо, даже и всемогущее, не может или не должно принимать на свою ответственность. Таковы суть подати и налоги. Несвойственно и неприлично верховной власти представдятьея в виде непрерывной нужды и умножать народные тягости. Пусть рассчитывают министры, присуждает совет; и государь должен только прилагать к ним печать своего необходимого утверждения [Из отчета, представленного Сперанским императору Александру 1 ("Сборн. импер. истор. общества", т, XXI, 449)]. Министры же должны быть ответственны пред представителями страны..." Затем он встал и в волнении заходил по кабинету, по временам нервно встряхивая головой, как бы отгоняя от себя рой волнующих его мыслей... "Он сам сказал недавно: "Я на пути к реформе - и рад этому, ибо могу дать моим верным подданным то, чего не могли и не умели дать мои предки", - шептал он, с любовью останавливаясь пред портретом юноши с короною на голове... А ночь уже близится к исходу, а сон все не смеет постучаться в кабинет, заваленный бумагами и книгами... Где-то ударил церковный колокол - раз... два медленно, ровно, глухо гудит колокол... Сперанский подходит к окну л задумывается...
"У Данилы у попа - В большой колокол звонят, В большой колокол звонят - Знать О ара ню хоронят", - звучит у него в голове, вместе со звоном колокола эта странная детская песенка, которая и его самого переносит в детство... Никогда он не может слышать церковного звона, чтоб у него в мозгу и в сердце не зазвучал горький для него, грустный, много напоминающий мотив:
"У Данилы у попа
В большой колокол звонят"...
О! как давно это было и как далеко!.. Мише Сперанскому не больше восемнадцати-девятнадцати лет, а Паране, дочери соседа, попа Данилы, не больше шестнадцати... Миша учился во владимирской духовной семинарии и уже дошел до философии. На вакат Миша из Владимира приходит домой в родное село, приходит пешком!.. Эх! да и куда бы тогда не занесли его молодые ноги!
– и в ад, и в рай, в Иерусалим и в преисподний земли... Ходит Миша в лес за ягодами, за грибами, и Параня ходит с подружками... Эти встречи в лесу, беседы наедине... Забили тревогу молодые сердца, и Параня слышала, как под философским подрясничком сильно колотится философское сердце Миши, и Миша слышал, как под белою сорочкою трепыхается девическое сердце Паранино... И Паранины розовые губы испытали, как горячи губы, с которых иногда срывались непонятные для Парани философские тонкости, и губы философа Миши познали вкус Параниных губ - "слаще меда и вина...". И порешил Миша философ скорее пройти богословие и, получив сан иерея в родном селе, жениться на Паране... Но не к тому готовила Мишу судьба: когда Миша собирался идти во Владимир уже на богословский класс, Параня захворала оспой и в несколько дней умерла... Миша думал, что с ума войдет, как в церкви у попа Данилы, у отца Парани; гудел колокол по Параниной чистой душеньке и как день и ночь в безумной голове его звучал напев:
У Данилы у попа
В большой колокол звонят...
Знать Параню хоропят...
И похоронили Параню, а Миша не сошел с ума... Но он дал себе безумный "арок: в память Парани никого не любить и никогда не жениться; а завоевать себе званием и трудами другую невесту - церковь: пройти все богословские мудрости, надеть на себя черную рясу и клобук и идти дальше - до епископской шапкиу до архиепископской и, наконец, до белой шапки митрополита... И Миша было сдержал слово: какие силы гиганта проявил в пятьдесят лет!
И куда девался тот маленький Миша еще - не Сперанский, а просто попович, Михайлин сынишка, который, соскочив с печки, где он зарывался во ржи, сохшей на печи, выбегал босиком на двор и бегал по снегу, желая убедиться, может ли он, когда вырастет большой, выдерживать трудные подвиги аскетов - голодать, ходить бовиком и в веригах?.. И куда девался тот- Миша, уже-не проето Миша, а Сперанский, sperans - "надежды подашцийг, кан прозвал его отец ректор, - Миша быстроглазый и звонкоголосый, так бойко переводивший из Корнелют Непота? Куда девался философМиша, собирающий грибы вместе с Паранею?.. Миша - богоолов уже; звезда семинарии, а там он уже в Петербурге, в лавре, работает как вол и весел; остроумен... Память у него бездонная прорва, в которую нее валится без разбору, и все там остаетоя-, систематизируется и бьет ключом знаний... "Ты что, Сперанокий, носишь тулуп на одно плечо?" - спрашивают его товарищи-бурсаки. "Приучаю себя к собольей шубе..." И вот у него теперь уж и соболья шуба - он первое лицо в государстве после царя...
– К заутрене звонят, - шепчет он, задумчиво стоя у окна и глядя на просыпающуюся реку, - пора и мне спать... Эх!.. "У Данилы у попа - в большой колокол звонят..." Звоните, звоните! да будет благословенна память прошлого.
И Кавунцу старый сои навевает грезы, воспоминания молодости... Спит Кавунец на крыльце, прикрывшись шинелью, и грезится ему, что он парубок, что еще его не брали в "москали"... Косит он зеленую траву и поет:
Ой, любив я дивчинку Кулипу, Та носив я до Кулины калину...
Только во сне Кавунцу и вспоминается его родная Украина, а наяву он не позволяет себе и думать о ней: "сказано - служба..." Если б его даже спросило начальство, "хочешь ли ты, Кавунец, домой, на побывку?" - он, наверное, отвечал бы: "Не могу знать! про то начальство знае". И Кулину свою он не смеет днем вспоминать, и только во сне приходит к нему его первая любовь, его "товстокоса Кулина", которой он носил калину и свое казацкое сердце... Зачерствело теперь это сердце: вместо Кулины в нем приютились только казенные пакеты и вытеснили из сердца и родину, и первую любовь... Но это только кажется... Да, Кавунец, кажется?
– "Не могу знать!"