Шрифт:
Так за обедом, при общем молчании, разглагольствовала странница Авдеевна, кушая карася в сметане. Бакалавр молчал, думая о вчерашнем вечере и о предстоящей поездке. Ириша молчала потому, что мысли ее также витали далеко - то в неведомом Фридланде, у постели раненого Истомина, то в Авдотьине... Ей чудилось даже, что она слышит, как в улье стонет молодая матка пчелиная, и теперь ей слышится не плач пчелы, а стоны раненого, его стоны...
И бабушка молчит, вся поглощенная рассказом богомолки.
А у крыльца уже стоит кибитка, обтянутая черной клееною парусиной. Тройка обывательских, кусаемая мухами, нетерпеливо бьется на месте и глухо звенит колокольцем, подтянутым к дуге для того, что в городе вольной почте колоколец не полагается, а дозволяется ему голосить только за городом.
– Ну, съели тебя окаянного! стой!
– доносится голос ямщика, успокаивающего коней.
– Кнутом дьявола ленивого не проймешь, а то на вон! муха забидела, нежный какой!
Обед кончен. Мавра укладывает в кибитку ковер и две подушки.
– Узелок вынести?
– спрашивает она мрачно, пи к кому не обращаясь.
– Вынеси, Мавруша, - задумчиво отвечает барышня.
Все задумчивы, как подобает при проводах. Странница даже глубоко вздыхает. По знаку старушки все садятся, нагибают головы, как бы обдумывая, не забыто ли что, в порядке ли все... Теперь этот обычай уже вывелся, а тогда это сидение и думание было законом. Шутка ли! человек в путь собирается. В дороге все может случиться - и хлеба недостанет, и ось сломается, и разбойники нападут. Едешь за пятьдесят верст, молебен служи напутственный...
Посидели с минуту, повздыхали. Даже Ириша смотрит серьезно, сосредоточенно - может быть, оно так и следует...
Встали. Крестятся все на образа. Шепчут что-то...
"Луце и Клеопе путешествовати хотящу"...
– шепчет вслух Авдеевна.
"Лука - это дядя, - думает про себя Ириша, - а Клеопа - это я".
"И рече каженик: со вода - что возбраняет мне кре-ститися?" - шепчет далее Авдеевна.
"Зачем вода?
– думает Ириша.
– А! каженик... помню евангелие... это кого-то провожали на войну..."
Целуются. Дядя целует бабушку, та крестит его. И Ириша целует бабушку, бабушка и Иришу крестит. А Мавра стоит у двери мрачнее ночи.
Вышли. Ямщик уже на козлах - встряхивается, подбирает вожжи, ровняет лошадей.
– Эй ты! мухова кума!
– за что-то корит он коренную, рыжую, с густою гривою кобылу.
Ириша вскочила первая. Из кибитки выглядывает ее веселое, розовое личико. Кланяется.
– Прощайте, бабуленька.
– Прощай, тарара.
И Мерзляков, облеченный в парусиное пальто, тоже влез в кибитку, тоже кланяется, прощается. Старушка крестит путников... "Лука и Клеопа, думается Ири-ше, - какой у Луки смешной картуз..."
– Трогать, барин?
– Трогай.
– С Богом! эй ты! мухова кума!
Тронулись. "Мухова кума... какой смешной!.. Мухова кума..." И Ириша засмеялась. И ямщик, и дядя невольно на нее оглянулись.
– Ты чему радуешься, дурак Ириней?
– спрашивает дядя.
– Я ничего... Вон он лошадь называет муховой кумой...
И ямщик улыбается. Тройка двинулась не особенно шибко. Да и невозможна в такой зной быстрая езда, особенно когда предстоит сделать до пятидесяти верст. Московские улицы накалились. Раскаленные мостовые словно каменка в бане: плеснуть на них, так пар пойдет. Ветру нет почти совсем, и пыль, поднимаемая колесами и копытами лошадей, клубится в воздухе и почти не опускается наземь. Духота в воздухе невыносимая. Галки сидят в тени с распущенными, ослабевшими от жару крыльями и разинутыми ртами; дышать нечем ни человеку, ни зверю, ни птице. Только воробьи да куры особенно деятельно клубятся - купаются в песке и в пыли за неимением воды. Над всею Москвою стоит какая-то горячая, душная мгла; по-видимому, она бессильна подняться туда, вверх, к небу, которое смотрит словно бы закопченным, запыленным. И деревья запылены, и им дышать нечем...
Когда тройка проезжала мимо одного дома, на террасе которого, увитой плющом и другой зеленью, сидел в кресле очень ветхий старик, а босоногая девочка зеленой веткой отмахивала от него мух, - Мерзляков снял картуз и приветливо поклонился старику.
– Что это за старичок, дядя?
– спросила Ириша.
– А тот, которого "Россиаду" ты почти всю знала наизусть.
– А! Херасков, дядя? Ах, бедненький, какой старенький!.. Даже мух не может от себя отгонять.
– Да, Ириней... Вот и стал "муховой кумой", а был славен... С прошлого года с мухами только воюет...
– И будет всегда... ах, бедный... "Мухова кума" - вот выдумал.
Ямщик опять обернулся и осклабился.
– Но-но! боговы, погромыхивай!
– поощрял он лошадей; но погромыхивать было совершенно невозможно, в пору бы только кое-как плестись.
Но вот и Москва осталась позади; так, кажется, и утонула, и задохлась под громадной пыльной шапкой, опрокинутой над нею. Жилье все редеет и редеет. В воздухе хотя все так же душно, но дышится легче, и легкие свободнее забирают менее пыльный и менее испорченный воздух. От огородов и садов тянет более влажным воздухом, а все еще тяготит духота.