Шрифт:
— Да, здесь он совсем другой. Но ведь похож? Посмотри. Ведь похож? — он кладет ее перед Зафаром. — А эти, — он раскладывает на столе снимки детей и внуков, — может быть, кто-то похож на его сына. Представь, что будет, когда он увидит их?
— Ничего не будет.
— Покажем, Зафар, — просит Вадик. — Мы ведь не просто так его нашли. Тебе не кажется, что это все не просто так?
— Что ты делаешь, Вадик? Зачем? Что мы делаем здесь?
Он обводит нас усталым беззащитным взглядом. Я никогда не видела его таким. Впервые за всю жизнь мне кажется, что мы ничего не знаем друг о друге. Как будто дружим не с человеком, а со своим представлением о нем.
— Мы пришли сюда, как воры. Если его дети хотят видеть его — пусть приезжают сами. Ты прав, это он. Это именно тот человек. Я видел его глаза. Но я не задам ему ни единого вопроса. Больше ни одного. И я ухожу.
Вадик медленно стучит пальцами по столу, губы его сжаты, он смотрит, как Зафар надевает обувь и идет к воротам. Потом он сгребает фотографии и убирает их в карман.
На улице старики подзывают какого-то парня, и он везет нас к озеру. По дороге весело расспрашивает, откуда мы приехали, понравился ли нам Искандеркуль, и говорит, чтобы приезжали еще.
Вечером мы впятером сидим на берегу. Мы сидим в одну линию перед озером, как в летнем кинотеатре, как будто ожидая, когда начнется показ. Однажды мы сбежали с уроков и три сеанса подряд смотрели «Циклопа». Потом нас выгнали, мы выбрали себе по дереву — вокруг кинотеатра росли чинары — и посмотрели «Циклопа» в четвертый раз.
— Я домой хочу, — жалобно говорит Бабич-жена. — Андрюша, наверное, заскучал совсем.
— А я бы еще остался, — говорит Бабич-муж.
— И я, — говорит Вадик Кричевский.
Зафар говорит, что ему надо в Москву: от отпуска осталась неделя, и он много чего обещал детям.
— А ты? — спрашивает меня Вадик.
А я думаю о том, что сказал мне Иван Иванович перед отъездом, и пытаюсь вспомнить, взяла ли с собой блокнот для эскизов, и каких птиц мы видели сегодня у водопада. И вспоминаю издательство, и своего редактора, и беспорядок в шкафу, где я держу краски и кисти, и выставку, в которой я могла поучаствовать, но почему-то не участвовала, и сколько мне лет, и над чем я буду работать, когда прилечу. И буду ли.
Я вспоминаю, какие мы были сутки назад. Жизнь в больших городах сделала нас восприимчивыми к простым вещам. Видами из окна мы восторгались, как дети, а потом кончился асфальт, началась щебенка, сломалась машина, полтора часа мы спускались к озеру, заселялись в коттеджи, и трупами, без малейшего восторга, лежали на цветастых затертых одеялах, а потом, когда выбрались к озеру и увидели бирюзовую гладь, утонувшую в разноцветных холмах, а за ними — высокие синие горы, стояли как оглушенные, и все молчали, потому что никто не хотел говорить первым, чтобы не портить восторга звуками обыденных реплик. Но солнце уходило быстро, и вода из бирюзовой превращалась в зеленую, потом в синюю, потом в черную, и становилось темно, и очень быстро проходил восторг, как очень быстро проходит голод, когда набрасываешься на еду сразу и без разбору сметаешь все.
Я больше не хочу каждый год собираться на годовщину Бабичей. Я даже не уверена, смогу ли поддерживать нашу дружбу до конца жизни.
Сзади раздается шорох, я поворачиваюсь и вижу рыжего волкодава. Он пригибает голову и виляет коротким обрубком. В нескольких шагах от него, высунув пятнистый язык, сидит второй.
Звезды. Под ними пустая кошара. Вокруг горы. Повсюду трава. В траве — незлые бесхвостые волкодавы. Они не похожи на тех зверей, которые в войну нападали на чабанов и объедали их до самых сапог, бросая их стоять с ногами вместо колышек. Таких историй я слышала сотни. Людям нравятся страшные истории.
Я чешу волкодаву между ушей, он ластится и припадает к земле. На холке у него подсохшая рана, и мухи, дождавшись безветрия, одолевают ее, как малую родину.
Мне нечем ее обработать, и я тихонько поливаю ее водой. Волкодав замирает и долго стоит, не шелохнувшись.
Не знаю, что мы хотели увидеть здесь. Кого хотели найти. Может, удачные кадры для фотографий. Может, себя. Ведь откуда-то мы все начались.
Старика я стараюсь не вспоминать. Мне больше нравится вспоминать волкодавов.
Я не знаю, что творится у него в голове, и какое воспоминание приходит к нему чаще других. Видит ли он сына, который машет ему с балкона; или пустыню, из которой некуда бежать.
Я вижу эти картины очень хорошо, потому что… я ведь художник, я многое вижу. Но я не узнаю на них старика, мелькающего среди деревьев в доме, где готовится курутоб.
Я стараюсь представить, как все это смотрелось бы на холсте… Адам в пустыне. Маленькая точка в черной бесконечности. Белая, желтая, красная. Какая? Какого цвета должна быть эта точка? Желтой, как солнце? Белой, как луна? Красной, как кровь? Я все еще не понимаю цвет, но слышу, как он кричит, и пустыня слушает его и не хочет принять. И мне кажется, я почти уверена, что никогда не возьмусь за эту картину.