Шрифт:
— Врешь. Ничего бы ты такого не делала, а торчала бы на грядках с утра до ночи и нас за безделье костерила.
— Клянусь бы, не торчала. Вот клянусь!
— Ладно, сейчас-то чего говорить. На заднице весь ум и остался.
Рая подошла к зеркалу, повертела перед ним головой, по очереди разглядывая то правую, то левую половину лица, потом улыбнулась своему отражению и сказала:
— Ой, Сева, ты прав. Ничего бы я такого не делала. Махала бы тяпкой и вас бы гоняла, — она повернулась к нему и скрестила руки. — И правильно делала, что гоняла. Вот ни на грамм ни о чем не жалею.
— Ну теперь я спокоен. Я уже слишком стар, чтоб узнавать тебя заново.
Рая заглянула в сумку.
— Ключи здесь, кошелек здесь, сетка здесь. До двух выдержишь?
Он кивнул.
— Калитку не запирай.
— Сева, она не придет.
— Но ты не запирай.
Лили не было с февраля. Сева знал, почему, или думал, что знал, но отказаться от ожидания сейчас, после стольких суббот, когда она росла на его глазах и донимала его вопросами, он не был готов. Пустот в его жизни становилось все больше, а материала, чтобы их заполнять, не осталось совсем.
Сева уже приучился смотреть на большой и нелепый ангар, занявший место вырубленной половины сада, как на что-то, из этого же сада проросшее. Ангар был из тех времен, когда он, послушавшись авантюрного друга, вовремя не проявил характер; решил, что семь-восемь спиленных плодоносов — невеликая цена за собственный строительный склад собственных же стройматериалов. Правда, когда друг чуть дольше необходимого задержал взгляд на соснах, Сева замер, словно заранее предвидя паралич. И быстро выдохнув, коротко сказал — не дам. Друг наигранно улыбнулся, собрал чертежи и рассказал какую-то веселую чепуху (Сева понял: собственного сочинения, а не из древних греков, как было заявлено) про слепцов и ленивцев, не умевших разлагать предметы на атомы. Атомы дерева — это не только тень, но мебель, бумага, здания, деньги — заключил он деловито. И повторив — а не одна только тень, Сева, — скрылся из виду на несколько лет.
Теперь в особенно тяжелые дни Сева тоже хотел стать деревом, на которое нашелся бы свой дровосек. И когда ветер трепал металлическую крышу заброшенного склада, думал — со складом или без было бы то же самое, что сейчас? Или все-таки есть предметы, которые не нужно делить на атомы?
Лиле было одиннадцать. Она была дочкой и сестрой, но никогда не была внучкой. Сева без труда мог бы вспомнить ее деда сидящим у персика в этом саду, где раньше стояла беседка и лето напролет резались в домино; и Лилину бабку в Раисиной кухне, в переднике Раи, обсыпанную Раиной мукой, ее громкий барабанный смех и даже ямочки на щеках, с какими всегда мечтал заполучить жену, но вовремя такой не встретил.
До внучки они оба не дожили и ушли задолго до того, как Севу скрутило пополам, а отца Хазара задрали шакалы. Дружба же с Лилей завязалась недавно и, скрепившись тумаками, как детской клятвой дружить до гроба, перешла не то в любовь, не то в родство, не то во все сразу.
Все его внуки были старше и жили далеко. Лиля была его внучкой четыре года и девять месяцев.
На преступление против детства Севу подбил Хазар. Сева дремал над раскрытой газетой, когда тот влетел в комнату и с лаем уперся в его колени. Он оттолкнул его ногой, сложил газету, укутался пледом и приготовился спать дальше. Хазар подбежал к окну, потом снова повернулся к Севе и залаял еще звонче. Окно выходило к воротам, над которыми свисал многолетний густой виноградник, растревоженный каким-то движением. Сева опустил голову и притворился спящим, но Хазар, выскочив из комнаты, пронесся по коридору, выбежал в сад, обогнул дом и, подпрыгивая на коротких ногах, будто на пружинах, загалдел под самым виноградником. Сева выругался, отбросил плед, подошел к окну, пригнул голову и выглянул наружу. Зеленая виноградная шевелюра ходила ходуном. Сева схватил костыль, прислоненный к стене, и, ни секунды не раздумывая, злобно метнул его вверх. Костыль пролетел сквозь листву, уперся во что-то твердое и сшиб это твердое на землю. Наступила тишина, и Сева, потерев от удовольствия руки, вернулся в кресло, укрыл остывшие ноги и снова задремал.
Вечером Рая проронила за ужином, что муж ее — тот еще меценат. Отрастил зелень, на которой пасутся все уличные дети от пяти до двенадцати лет, и травиться не травятся — плоды-то без селитры, — а с заборов падают и кости ломают.
Сева побледнел и застыл над тарелкой. Рая жевала с аппетитом и бойко рассуждала, какое теперь замечательное время: нет, не то чтобы богатое — денег как не хватало, так и не будет хватать, хотя на похороны им хватит, уж об этом она печется, — но чтоб расстреливать или в ссылку за украденный колосок — ну даже не верится, что все это было в их детстве. А про девочку ей Никитина рассказала — и не просто рассказала, а даже как будто порадовалась, потому что у нее эти воришки пообрывали всю черешню. Но Боженька, мол, все видит и на каждый дармовой хлебушек у Него запрятана мышеловка. «А я ей говорю, это что у тебя за Боженька такой особенный, мстительный и блюстительный?»
— Сева, ты в рок веришь?
— Что?
— Ну, в фатум. Или в наказание? Два месяца в гипсе за виноград — это наказание? Ты знаешь, Сева, я в жизни ни во что, кроме себя, не верила, но то ли старею, то ли глупею, а вот думаю об этом, хоть тресни. Только опять же, наказание взрослому вору одно, а ребенок — разве он вор? Два месяца в гипсе за виноград — по-моему, это слишком. Вот мне лично приятней думать, что с заборов падают, потому что руки не из того места растут — просто-напросто держаться нужно крепче, — а не потому, что кто-то кого-то за что-то наказал.
Рая перестала жевать и посмотрела на Севу. Он уставился в одну точку, в руке его тряслась пустая ложка. Потом он сказал:
— Раиса. Рая. Я угробил ребенка.
— Дурак. Ты угробишь меня, если скажешь такое еще раз.
Она увидела его беззащитную лысую голову и вдруг подумала, что, если бы кто-то посягнул на его спокойствие, если бы родители девочки пришли ругаться за дочь, — она бы встала на его защиту, как на защиту собственного ребенка, и грудью закрыла бы его хоть от целой улицы, хоть от целой армии.