Шрифт:
Бомбардировщик лег на крыло, неторопливо разомкнул бомболюк. Блеснула бомба, почему-то нежно-голубая, похожая на игрушечную рыбку. Писали, что ее освятили и благословили священники всех мировых конфессий. Бомба нырнула в туман. Катичка зажмурилась. Пальцам стало совсем больно. Горячо. Девять. Восемь. Семь. Шесть. Взрыв! Ничего не произошло. Бомба просто исчезла в тумане. Совершенно беззвучно. Бомбардировщик сделал еще один круг и, накренив нос, спикировал в туман. Никто так и не узнал — добровольно или.
От России к тому времени осталось несколько полуобглоданных кусков — за Уралом, на Дальнем Востоке, около Питера, почему-то еще Центральный округ Москвы, который туман взял в циркульно ровное неподвижное кольцо. Пятое московское. По этому поводу было много мемов. Некоторые даже смешные.
Единственным местом, где тумана не было вообще, оказался остров Науру — и его немедленно назвали новый Ноев ковчег. Кусочек суши площадью 21 квадратный километр превратился в землю обетованную. Недвижка взлетела до небес, остров облепили яхты, бизнес-джеты роились в воздухе, как мошкара, самые богатые люди мира мечтали купить хоть пару здешних квадратных метров. Новый Ноев ковчег исчез в прямом эфире с рекордной скоростью — за десять минут. Все эти десять минут люди выли. Просто выли. И все. Он еле успел выключить звук на ноутбуке, но все равно слышал этот вой еще много дней.
Потом он бросил заполнять таблицу. Надоело. Какой смысл. Они с Катичкой, не сговариваясь, перестали следить за новостями каждую минуту, а главное — больше не говорили про туман. Вообще. Он был пока далеко, в другой части страны. Они начали готовиться к зимовке — сняли наличные, сколько смогли, запаслись продуктами с хорошим сроком годности, теплой одеждой. Курс обмена был ужасный, но все какое-то время работало, и связь, и свет, и канализация, не было никакого мародерства, как в других местах, возможно, потому что на каждом перекрестке стоял хмурый приземистый БТР. В общем, местные человечки были крепкими ребятами. Кто б мог подумать. Катичка училась делать солонину и сушить грибы. Выходило не очень, но она старалась. Он перебрал старый генератор, купленный тоже вместе с домом, и раз примерно тысячу пожалел, что у них нет оружия. Разве что кочерга. Зато вода есть. Колодец. Слева по дороге.
Осень была тихая, долгая, первая их осень тут, в доме. Обычно они прилетали летом и зимой, когда у Катичкиных студентов были каникулы. И жизнь была тихая, почти бессловесная. Вся в настоящем времени. Они обменивались только действительно важными словами — их оказалось на удивление мало. Передай, пожалуйста. Не надо. Спасибо. Я тебя люблю.
Только один раз Катичка сказала странным голосом — я не хочу умереть здесь. Хочу дома. Он собирался спросить — а какая, собственно, разница, но не спросил. Разница была. Для него тоже. А в другой раз сказала еще — как ты думаешь, будет очень больно? И он не знал, что сказать, просто обнял ее, и все.
Они все так же сидели вечерами на террасе, пили вино. Все так же сиял слева медный свет, ночью превращающийся в звезду. Надо наконец сходить туда. Пока есть время.
Катичка кивнула.
Завтра?
Завтра.
Завтра исчезла связь. Послезавтра — свет. Закрылись заправки. Исчезли БТРы.
Так продолжалось до ноября.
В ноябре пришел кот и стало полегче.
А потом он впервые увидел туман.
Вычислить скорость было нетрудно — и он вычислил. Прикинул, щурясь, расстояние — приблизительно, конечно. До супермаркета от них было сорок три километра, но это по дороге, по прямой определенно короче, засек время — пришлось просидеть на террасе почти час. Катичка крикнула сердито — что ты там торчишь? Он пошутил что-то про солнечные ванны. Не хотел ее расстраивать. Тем более что солнца теперь было действительно в избытке — ровного, бледного, зимнего солнца.
В местах, куда приходил туман, погода переставала меняться. Становилось ясно, безветренно, тихо, как в детстве, на весенних каникулах, в лучшие дни. Это выяснили в самом начале еще. В первые недели. Внешние наблюдения — авиация, дроны, спутники. Ну и люди с мест передавали, пока могли. Туман приходил понизу, сразу со всех сторон и, неторопливо вздуваясь, начинал подниматься. Это было похоже на то, как закипает молоко в ковшике. Дольше всего держались высокие места — всякие башни, небоскребы, природные возвышенности. Потом туман заливал их тоже, смыкался с небом, которое до самой последней секунды было светлым, безоблачным.
И место, куда туман пришел, переставало существовать.
Он вспомнил коротенький дергающийся ролик из телеграма, снятый с Эйфелевой башни, облепленной людьми. Парижа уже не было — только шевелящийся, поднимающийся туман, из которого еще торчала верхушка башни Монпарнаса, этакий обугленный фак. Снимавший медленно поворачивался, телефон в его руках дергался, и сквозь рев воздуха и человеческие вопли слышно было, как он безостановочно и восхищенно повторяет — oh mon dieu [9] , oh mon dieu, oh mon dieu. Мелькали головы, плечи, вздернутые руки. Кто-то держал над головой собачонку в ярко-красном вязаном кардиганчике. Собачонка жмурилась, тряслась, и глаза у нее были тоскливые, заплаканные, совсем человеческие.
9
Боже мой! (фр.)
Потом камера замерла.
Часть ограждения была выломана с мясом, нет, похоже, выдавлена, и к рваной прорехе стояла очередь, плотная, черная, удивительно организованная. В очереди никто не кричал, не молился, она тяжело, как удав, ворочалась, и каждые несколько секунд совершала мускульное почти, тоже очень удавье сокращение. Это вниз, в прореху, выбрасывались люди. Деловито, быстро, молча, словно выходили из вагона метро и торопились, чтоб не мешать другим.
Прыгали по двое, по трое, крепко держась за руки. Замешкавшимся молча помогали — подсаживали, подталкивали, подставляли спины, передавали из рук в руки детей. Очень многие были с детьми. Дети тоже почему-то молчали.