Шрифт:
Да, Иван Грозный! Страдалец, униженный собственными прежними преступлениями, искупительные отголоски которых преследуют его уже три долгих века! Низведённый до самого трагического и грязного социального уровня, существующего на Земле! Но раскаявшийся! Уверенный в своём реинкарнационном прошлом! Абсолютно уверенный и доверяющий справедливости настоящего! Надеющийся на реабилитацию через боль и труд для достойного положения в будущем! И смирившийся со сложностями нынешнего положения, понимая, что, будучи бессмертной душой, предназначенной для непрерывного и славного восхождения к лучшему в поисках совершенства, необходимо страдать, плакать, подчиняться и смиряться, чтобы понять, что закон, провозглашённый для руководства душами детей Божьих — это Любовь к Богу и ближнему — путь света, который однажды возвысит его до достоинства единения с Ним, Абсолютным!.."
Когда Димитрий уходил и уже был у ворот, где толпилась группа любопытных, удивлённых тем, что кто-то, особенно барин, посещает этот считавшийся зловещим дом, он почувствовал, как карлик незаметно вложил сложенную бумагу в карман его шубы. В свою очередь, взволнованный произошедшим и не в силах сдержать слёзы, застилавшие глаза, бывший гусарский офицер, уже устроившись в санях, достал из бумажника 2000 рублей, отдал их собеседнику и тихо воскликнул:
— Не давай Козловскому ни в чём нуждаться, да и сам бери всё, что потребуется. Я распоряжусь насчёт одежды и тёплых вещей для вас обоих. Прикажу отремонтировать ваш дом. Если что-то понадобится, ищи меня в особняке в Голубом парке. Приходи без страха… Я вернусь…
Позже, уже в пути, он изучил бумагу. Это был список книг, газет и журналов по психическим явлениям, изданных за границей, о которых знал он, Карл, а также имена и адреса научных деятелей, занимавшихся спиритическими опытами, позволяющими установить связь с невидимым миром. Долгоруков снова сложил листок, бережно убрав его в бумажник.
IX
В тот вечер, вернувшись домой, Дмитрий безутешно рыдал, и так продолжалось всю последующую ночь — его рыдания глубоко тронули нежную Меланию. Тщетно она уговаривала его поужинать, предлагая своими белыми, деликатными руками цыпленка с яблоками, волжскую икру, которую он так любил, сливочные пирожные и ореховый торт с медом. Дмитрий отказывался (теперь уже вежливо) и либо задумчиво смотрел в пустоту, погруженный в какие-то впечатляющие воспоминания, либо созерцал пламя в камине, либо продолжал безудержно плакать, пряча лицо в белом платке, который Мелания уже трижды меняла на свежий.
Он думал о серьезных событиях, которые взволновали его накануне. Думал о Петерсе, который простой фразой укора открыл перед ним новый мир: "Мой старший брат тоже парализован, даже в худшем состоянии, чем барин… и, тем не менее, он смирен и терпелив, никому не отвечает грубостью…" Думал об Иване, брате Петерса, прикованном к убогой постели, который в свои 20 лет даже руками не мог двигать, но оставался внимательным и кротким, любящим и счастливым в своем несчастье. Вспоминал Тита Жеркова, слепого паралитика-нищего, которому в его нищете помогало лишь милосердие немногих добрых сердец, но который оставался улыбчивым и уверенным в отеческой поддержке Небес, проявлявшейся через заботливые руки тех, кто мыл его тело и менял грязное белье, кто приносил еду, подметал дом и разжигал огонь, чтобы он не замерз, когда температура опускалась ниже двадцати градусов… И он тоже называл себя счастливым и говорил, что ни в чем больше не нуждается…
Затем он вспоминал несчастного Илью Петерова, полностью парализованного, слепого, глухого и немого, беспомощное создание без воли и защиты, который даже не мог пожаловаться, если его кусало насекомое или мучили голод и холод. Илья, которого обслуживала та ненавистная мать, оскорблявшая его за само его несчастье, без малейшего проявления сострадания…
И наконец Козловский, прокаженный философ, о котором он думал еще интенсивнее, чем о других; Козловский — сверхчеловеческое несчастье, озаренное светом небесного откровения, превратившее его в терпеливого мученика! А также Карл, добрый ангел Козловского, ангельская душа, скрытая в уродливом теле, словно драгоценная эссенция в грязном флаконе, несравненный киринеянин, превосходящий даже иерусалимского, того неслыханного крестного пути, который он, Дмитрий Долгоруков, не мог бы представить даже в кошмарах!
И еще он вспоминал Ивана IV Грозного! Жен, которых тот задушил собственными руками, подданных, которых по его приказу пороли кнутом до тех пор, пока они не падали, истекая кровью из множества ран, нанесенных палачами… и убийства, совершенные сотней разных способов, и роскошь, которой он себя окружил, мрачный и жестокий в своем огромном московском дворце, откуда распространял тиранию на всю "Святую Русь"!
О, Козловский! Козловский!.. Новая земная искупительная форма, как он сам утверждал, Ивана IV, прозванного "Грозным" своими подданными и потомками, о чьих зловещих деяниях его так часто спрашивал учитель русской истории во время ежедневных уроков в детстве. Иван, Козловский… Неужели правда?… Почему бы ему сомневаться?… Разве это внезапное, оригинальное, потрясающее откровение не было рациональным объяснением стольких великих несчастий, наблюдаемых на Земле? Необычность откровения, ошеломляющая логика, головокружительность рассуждения и глубина анализа шептали его совести: да! Это правда! Всё это правда!
А он, Дмитрий Степанович, граф Долгоруков, тоже больной, но богатый и могущественный, обслуживаемый прекрасным и терпеливым ангелом, как эта девушка, которая сейчас заботливо находилась рядом с ним, пытаясь его подбодрить, был единственным, кто не мирился со своим положением, постоянно богохульствуя против Провидения! Он, Дмитрий, окруженный роскошью и богатством, слугами и покорными лицами — в то время как те, кого он посетил, жили в неудобстве и нищете — был единственным непокорным, кто забыл Бога и не признавал вокруг себя утешительные благословения, которые Небо посылало ему ежедневно как счастливую компенсацию за невзгоды неизлечимого больного! И он думал даже о жене Козловского, чья душа в зловещих метаниях страдала, будучи прикованной к компании чудовищного мужа, не имея возможности покинуть тот дом, где она жила рядом с ним и от которого хотела освободиться через обманчивый побег самоубийства!
И из-за всего этого он плакал! Плакал от сострадания к тем, кого навещал. Плакал от раскаяния, что никогда прежде не допускал мысли о существовании несчастных в худшем положении, чем он сам. Плакал от угрызений совести за богохульства, которые произносил с тех пор, как осознал себя больным, за черствость, с которой относился до сих пор ко всем, кто служил ему, и ко всему, чем владел и что было частью его существования.
И заснул он только под утро, всё ещё у камина, склонившись на дружеское плечо Мелании, которая нежно укачивала его, как это сделала бы его родная мать… в то время как на ветвях сосен и тополей накапливался первый зимний снег, окутывая парк белизной…