Шрифт:
«Этот ген скупости вылез неожиданно». Так она сказала ему — он удивился, а потом задумался, и она испугалась, что обидела его. Она хотела просто подразнить, но забыла, что он сам однажды сказал ей, что его родитель был скаредом. Она понимала, что он стал скупиться потому, что на подходе была Ханна, — и преуспел в этом сверх ожидаемого. Она только изображала досаду и раздражение, а на самом деле приняла режим экономии. Так она чувствовала себя взрослой, способной отказывать себе, наполнить их совместную жизнь смыслом.
Когда Ханна была младенцем, он держал ее тельце в пригоршне, как хрупкий предмет. Ее клали на коврик на полу, и он обкладывал ее подушками и одеяльцами, чтобы не скатилась. Когда она издавала недовольный звук, он настораживался, а иногда сам повторял этот звук, словно говоря ей, что испытывает то же самое. Придя домой с работы, сразу спрашивал, не спит ли она и можно ли ее подержать. Тогда он клал ее на колени, двигал ими из стороны в сторону, хихикал и напевал ей, а она улыбалась и гулила, как будто никогда не видела ничего подобного. Если она вдруг начинала плакать ночью, он говорил: «Неси ее сюда» и клал ее между ними. Мариам не могла отделаться от чувства, что это неправильно, что они ее избалуют. Ей говорили в женской консультации, что надо дать ребенку плакать, но он не мог этого допустить. Чтобы малышка плакала, как будто она никому не нужна? Он баюкал ее, укоризненно качая головой, издавал смешные звуки, пока она не затихала. А если не успокаивалась, он начинал волноваться, утешал и так и сяк, пока она не засыпала. Ханна открыла в нем запасы нежности и терпения, о которых никто и не подозревал. К тому времени, когда родился Джамал, изумление перед совершенством первого ребенка немного ослабло, но Джамал принес новые неожиданности. Он оказался таким тихим, блаженным ребенком, что Мариам даже обеспокоилась. Он долго не мог научиться ходить и говорить. «Оставь его в покое, — сказал Аббас. — Он думает. Смотри, как наморщил лобик, — это лоб мыслителя». Ханна рано научилась говорить, она часами щебетала с Джамалом, вовлекала в свои игры, а он лежал на матрасике в колыбели и, довольный, морщил лобик. Терпеливый. Так объяснял Аббас жене. Терпеливый маленький мужчина.
Когда они подросли, Аббас попытался вести себя с ними строже: меньше смешочков и поцелуйчиков, больше указаний и наставлений. «Приучайтесь к самостоятельности. Нельзя, чтобы люди над вами потешались. Жизнь не праздник». Она смеялась над этим — иногда ей казалось это неискренним, преувеличением. Всё время сохранять строгость он не мог, и часто в нем просыпалось былое озорство. Он слишком ответственно относился к своим родительским обязанностям, и ей хотелось сказать: «Поиграй с ними, посмейся, не бойся ты за них всё время». Потом они стали подростками и хотели уже всё делать по-своему и не всегда так, как ему нравилось. Но еще до этого она почувствовала, что Аббас отдаляется всё больше, — куда-то, где его уже трудно достать. Иногда лицо у него делалось хмурым и в глазах проглядывало что-то, что она не могла истолковать иначе как боль. Как будто дети возвращали его к чему-то, о чем он приучил себя не думать. Когда она спрашивала его, он удивлялся или изображал удивление и говорил, что всегда есть повод тревожиться за ребенка. Говоря это, он виновато улыбался, и она прекращала расспросы. Детей его молчание смущало, она видела это. Оно пугало их. Ей казалось, что он не всегда это понимает, а его обижало, что дети его сторонятся, как будто отвергают его. И, возможно, он был прав: дети доставляют много беспокойства.
Когда они родились, ей шел только третий десяток, и впервые в жизни казалось, что все тревоги позади. В каком-то смысле она ощущала, что взрослеет вместе с ними, и ей нетрудно было разделять с ними их забавы. Из-за детей она ощутила разницу в возрасте — своем и Аббаса. Как же его раздражала порой их болтовня! Как не удавалось ему порой разделить их веселье! Он старался, он прятал улыбку, когда считал, что надо проявить строгость, и покупал им нежданные подарки. Но иногда ей казалось, что он старше своих лет.
В ту первую пасхальную субботу Анна ехала в Чичестер с некоторым волнением. В семьях ее прошлых приятелей ей никогда не предлагали остаться на ночь. С Ником она была знакома всего месяц с небольшим, и, по его рассказам, родители его были люди чопорные, благополучные, знающие себе цену и о других судили строго. Могут встретить ее холодно — вторглась в семейный праздник, и она задавалась вопросом: рады ли они тому, что пригласили ее. Ник, сам того не желая, изобразил их людьми, которым трудно угодить, придирчивыми; рассказал о случавшихся трениях с ними и кое о чем, что они в нем не одобряли. У нее было такое чувство, что ее будут оценивать и она, конечно, произведет неблагоприятное впечатление, но выбора не было: только постараться угодить, быть внимательной, изображать простодушие. Но когда она вошла, мать Ника обняла ее с широкой улыбкой и поцеловала в обе щеки. Это была стройная женщина с худым лицом, светлыми волосами, коротко стриженная, в светло-серой блузке и узорчатой юбке. Минуту она не отпускала Анну и с улыбкой в голубых глазах, чуть отодвинувшись, всматривалась в ее лицо.
— Рада, что вы нас посетили, Анна, — сказала она. — Мы столько о вас слышали.
Вежливость была заученная, но Анне всё равно понравилась — и сама по себе, и потому, что слова и тепло в голосе хозяйки рассеяли страх, с которым она вступала в дом. Она подумала, что тепло это — особый дар, который бывает у женщин определенного возраста, непринужденная любезность, отличавшая и ее мать, намеренная мягкость, призванная подбодрить и успокоить, и в самих ее телодвижениях читались расположенность и теплота. Нечасто Анна встречала женщин, наделенных подобным талантом.
— Я Джилл, — сказала она. — А это — Ральф.
Отец Ника, стоявший в стороне, подошел и подал руку. Это был высокий мужчина лет шестидесяти, с седыми волосами, уже редевшими на висках. Пожимая ей руку, он с веселой галантностью слегка согнулся в талии. На нем были голубой пиджак и рубашка с открытым воротом, и вид у него был официальный, хотя он старался вести себя по-домашнему.
— Здравствуйте. Заходите, прошу вас, — сказал он с улыбкой и отступил в сторону, пропуская вперед жену и гостью. Войдя в гостиную, Анна сразу убедилась в том, что ощутила еще при взгляде на дом: здесь чувствовалось богатство. Большая комната была обставлена старинной мебелью, стиль которой она не могла определить, но всё было в идеальном состоянии. Окна выходили в большой сад с лужайкой и какими-то цветущими деревьями. В вечернем свете трудно было разглядеть подробности, но в конце сада виднелась беседка, увитая зеленью, и в сумерках поблескивала рядом вода.
Ник сидел рядом с ней на диване, а Джилл и Ральф расспрашивали ее о поездке, предлагали напитки.
— Вы, наверное, проголодались, — сказала Джилл, — обед скоро будет готов.
На столе стояли цветы, свет был приглушенный, и, когда сели за стол, Анна оценила изысканную простоту угощения и уют столовой. Беседой руководил Ральф: распределял роли, мягко подсказывал, время от времени поглядывая на Джилл, как бы ища одобрения. Иногда она повторяла одну или другую его фразу, но в этом эхе не было благоговения. Муж говорил, она ела молча, но Анна чувствовала, что она уверена в себе. Вспомнилась мать — сколько всего внушало ей робость: соседи, учителя, врачи. Она подумала, что упрямая испанка-врач вела бы себя по-другому с матерью Ника. «Историческое наследие, — думала она. — Многовековое владычество в мире сказалось на самооценке, хотя не прибавило великодушия и чуткости». А тут еще и личные достижения. Ник говорил ей, что мать заведует больницей (а ее мать когда-то была в больнице уборщицей), то есть у нее профессия, важный пост, огромное жалованье, независимость. Анна представила себе, как вежливо могла бы Джилл запугать при случае ее маму Мариам и, если понадобится, сделает это не колеблясь. Противный холодок пробежал по спине, словно Джилл и в самом деле так поступила с матерью. Джилл, должно быть, что-то почувствовала — она вопросительно заглянула Анне в глаза, слегка наклонив голову, как бы готовая услужить. Анна помотала головой, улыбнулась и продолжала слушать Ральфа — с ощущением, что возвела напраслину на Джилл, которая так дружелюбно ее встретила и приняла.