Шрифт:
— Ты говоришь как безмозглый, — прикрикнул на него бургомистр. Дрожь Лоренца пришлась ему по вкусу. — Может, она прилегла? Может, мне взглянуть? Куда-то, говоришь, она вышла чего-то там посмотреть? Так. Ага. А что ты сделаешь, если я тоже пойду посмотреть? Если я пойду в спальню и гляну? Что, ты меня тогда пристрелишь? Но для этого тебе надо будет как следует прицелиться. Если ты не попадешь прямо в сердце, это будет просто безобразие, ведь ты меня не застрелишь.
Ружье упало на пол. Лоренц всхлипнул и выбежал на улицу, в снег. А на ногах у него были только домашние опорки. Он побежал вниз к источнику. Потом вернулся и спрятался в хлеву, замерз там и потихоньку позвал собаку, но ее нигде не было, и он ждал, пока Катарина и Генрих вернутся из школы, тут и собака нашлась, а бургомистр уже ушел.
Вечером Лоренц доложил матери и остальным, как было дело. Ничего не приукрасил и не приврал. Он сознался, что струсил, убежал, что сожалеет об этом и что впредь такое больше не повторится. Мария на это ничего не сказала, но на следующее утро велела детям остаться дома, с ней.
— Не надо вам больше ходить в школу, — сказала она. — Вообще не надо, пока не кончится война. Всему, чему вас учат в школе, я и сама вас научу. Сидеть дома за нашим столом куда уютнее, чем в школе, а когда вам уютно, вы быстрее всему научитесь. Так уж оно есть. А считать вас научит Лоренц. Он это умеет не хуже учителя.
И, мол, пусть Катарина не возражает, что это запрещено. В войну все разрешено. В том числе прогуливать школу.
И Катарина ничего не возразила.
Когда моя тетя Катэ начала наконец рассказывать про «багаж», она уже стояла на краю могилы, и смерть уже махала ей ручкой. Именно так она об этом и говорила.
— Она уже тут стоит, неподалеку, — слова выходили из ее лица так, что губы едва шевелились. Лицо было как из пергамента, я сидела напротив нее в маленькой кухне в южно-тирольском поселке, и мне мерещилось, что позади нее кто-то стоит; этот кто-то за нее и говорит, а она ему дает лишь взаймы свое лицо. — Смерть уже тут, — говорила она, — стоит в паре метров от меня, одна нога перед другой, слегка наклонившись вперед, скелет такой, обернулась ко мне и машет: давай, мол, пора уходить.
Ей было уже далеко за девяносто. Остроносая женщина с ладными, все еще хорошей формы конечностями, на руках еще были заметны мускулы. Женщина, которая все еще работала как мужик и не думала о женщине в себе. Это было выражение моей матери: «Катарина, все-таки подумай хоть раз о женщине в себе!»
После этого я тоже пыталась подумать о женщине во мне, но у меня ничего не получалось, мне было только двенадцать лет, когда я услышала это выражение.
После смерти моих деда и бабки забота о братьях и сестрах легла на Катарину: Лоренц, Генрих и Вальтер, да еще Грете, Ирма и Зепп, которые добавились после войны, и ей приходилось готовить каждый день из того, что было, и следить за тем, чтобы все были сыты. А ведь ей еще и восемнадцати не исполнилось.
Когда Лоренца и Генриха взяли под арест за браконьерство, она хотела обеспечить им алиби.
— Клянусь Богом Всевышним на небе и святой Катариной, а также спасением моей души и спасением душ моих братьев и сестер, что Лоренц и Генрих весь тот день просидели со мной дома!
Но это не помогло. Кто же ей поверит. Кто же подумает, что она верит в Бога Всевышнего на небе или в свою святую Катарину, а тем более в спасение души, тем более в собственное. Их заперли в каталажку, Лоренцу было семнадцать, Генриху девятнадцать. А каталажкой был подвал в доме бургомистра.
Была опасность, что Лоренца упекут в тюрьму. Бургомистр перед жандармами назвал его подстрекателем.
— Вот этот, — сказал он. — Прирожденный преступник.
Катарина умоляла Генриха, чтобы он взял вину на себя, на одного себя, всю вину. Она говорила ему: Лоренц любит свободу так сильно, ему без нее нельзя, в тюремной камере он не выживет. Генрих ее послушался, во всем сознался и клялся, что ходил на охоту один.
Позднее Катэ будет внушать моей матери, Грете, чтобы не давала спуску мужчинам, а лучше всего обходила бы их стороной.
Вот такой станет Катарина. Вот такой была моя тетя Катэ.
В тот день, а было начало декабря — четвертое или пятое декабря 1914 года, тетя Катэ говорила, что дело было за день или накануне святого Николая, — дети снова оставались дома.
И хорошо, что они были при матери. Катарина, Лоренц и Вальтер увидели, как бургомистр поднимается к ним вверх по заснеженной горе. Генрих был в хлеву, задавал корм коровам и козе. Он тоже заметил бургомистра. Он бросил вилы, собаку оставил в хлеву и запер там, а сам побежал к дом. В кухне примкнул к своим собратьям и к матери.
Стояла тишина. Они дышали на оконные стекла, покрытые морозным узором, и увидели сквозь проталины на стеклах, что бургомистр остановился, не доходя до их дома. Как будто раздумывал. Поднял голову и склонился ухом, как будто прислушивался. Как будто вынюхивал что-то. За спиной у него висел рюкзак. На белом снежном фоне он походил на черную вертикальную глыбу. И вдруг он исчез. Они не видели, чтоб он уходил — ни в лес наверх, ни вниз в деревню. А просто исчез — и все, как по волшебству. Как будто это черное пятно кто-то стер с белизны снега. И словно с неба свалился — он тут же очутился посреди их кухни. В шерстяных носках. От него пахло отварной картошкой. Может, то был запах носков.