Шрифт:
Именно поэтому мы и добрались до руин древнего города Карфагена. Навстречу нам вышли единственные его обитатели – тощие и боязливые псы, передвигавшиеся медленно, опустив морды к земле. Я хотел пройти по развалинам один, поэтому, увидев, что Ситир следует за мной, хотел было остановить ее:
– Тебе незачем идти, – кроме лемуров карфагенян, мне ничего здесь не грозит, а я в них не верю.
Римляне, Прозерпина, считали, что лемуры – это призраки наших предков. Однако Ситир хотела войти в Карфаген не для того, чтобы меня охранять.
– Я иду туда не ради тебя, птенчик, а ради самой себя.
Она тоже хотела созерцать огромный город, лежавший в развалинах, поэтому мы углубились в его улицы вместе.
Карфаген уже почти целый век представлял собой труп города. Я следовал по его мертвым улицам, желая испытать при виде этого пейзажа одновременно страдание и восторг. Мы с Ситир поднимались по абсолютно пустынным проспектам, кружили среди остатков стен, сложенных из белесых, как прокисшее молоко, камней. Наконец мы оказались на холме, самой высокой точке Карфагена, где стоял храм их верховного божества Баала [26] . От здания осталось только несколько полуразрушенных облезлых колонн, что некогда поддерживали его своды. Мы посмотрели в сторону моря. Даже сейчас, сто лет спустя, можно было различить округлые очертания знаменитого искусственного порта. Но больше здесь ничего не сохранилось. И ужас охватил нас, когда мы обернулись и посмотрели на сушу: до самого горизонта простирались развалины, развалины и снова развалины.
26
Баал – божество, почитавшееся в различных культурах, у финикийцев считался богом воды. Культ Баала из Карфагена распространился на Запад.
Я не в состоянии, Прозерпина, описать здесь всю печаль и уныние, охватившие меня при виде останков Карфагена. Мы стояли посередине когда-то великого города, который представал сейчас перед нами в виде огромного кладбища камней, потому что подвергся полному, кардинальному разрушению. Лежали в руинах самые толстые его стены и самые высокие храмы, все кровли рухнули. Оставались только фундаменты зданий, тысячи разрушенных стен и груды обломков. И над этими руинами царила тишина: не было слышно ни одной птицы, ни одного насекомого. Среди камней обычно находят себе убежище ящерицы и прочие мелкие твари, но здесь, в Карфагене, не было даже их: ни одно существо не двигалось здесь и не подавало признаков жизни. Я вздрогнул от ужаса. И Ситир тоже: ее гладкая кожа, на которой не было ни единого волоска, покрылась мурашками.
Карфаген, стоявший в бухте, обладал великолепным портом, несравненно лучшим, чем остальные на том побережье, поэтому вскоре после разрушения города Сенат распорядился на самом берегу на основе разрушенных зданий построить римскую колонию. Любому сразу станет ясно, что этот шаг, кощунственный и зловещий, ни к чему хорошему привести не мог. Лемуры карфагенян не давали покоя пришельцам-римлянам: вокруг них вились невидимые пчелы и больно жалили; сколько бы жидкости они ни пили, жажда не оставляла их никогда; половина детей в новом поселении рождались без рук или без ног, а остальные – без век. В смятении новые обитатели вскоре оставили город, и дома римлян быстро превратились в развалины, подобные руинам Карфагена. По правде говоря, когда мы с Ситир обозревали городские развалины, нам не удалось отличить римской части от карфагенской. Я, Прозерпина, вообще-то, не верю в лемуров, но в этом случае мне не остается ничего другого, как в них уверовать.
Начался дождь. Его редкие и тяжелые капли стучали по раскаленным камням, запахло влажной пылью. Вода несла земле облегчение после жары, но нам стало тоскливее: мокрые развалины показались нам еще более унылым и неприглядным местом, если только это было возможно.
Я обратил внимание на руку какой-то статуи, воздетую к небу из груды камней, словно взывая о помощи. На ней оставалось только три пальца. И эта рука была единственным видимым признаком жизни, единственным осмысленным следом, оставленным тысячами жителей Карфагена. Их общество тоже гордилось своими поэтами и юристами, драматургами и певцами, и от всего этого, от их многовековой истории не осталось ничего. Ничего.
Опечаленный и удрученный, я не смог долго созерцать эту картину опустошения и забвения. От Катилины остались лишь груды металла, а от Карфагена – горы камней.
И вдруг чуть слышный звук, словно чириканье птахи, прервал окружавшую нас тревожную тишину: это заплакала тихонько Ситир. Я вспомнил, что ахий тренировали, чтобы укрепить их тела и научить их остро чувствовать любые движения души, и они могли воспринимать чужие эмоции с силой, недоступной остальным представителям человеческого рода. Как могла не взволновать ее картина такого разрушения?
Тоненькие ручейки слез текли по щекам Ситир. В первый (и пока единственный) раз с нашего знакомства наши души, столь различные и далекие, испытывали сходные чувства. Я положил руку ей на плечо:
– Ты оплакиваешь все поколения мужчин и женщин, которые за многие века совместной жизни пропитали своими чувствами эти руины; эти чувства еще живут здесь, и они открываются тебе.
– Нет, – возразила она мне с глубокой печалью в голосе, – я плачу как раз потому, что в этих руинах никаких чувств больше нет. Я плачу потому, что не слышу ничего и ничего не чувствую.
«Я плачу потому, что ничего не чувствую». Никогда раньше мне не приходилось слышать такого точного определения смерти.
Мы покинули Карфаген, но не успели сделать и пары шагов по дороге, уводивший нас из города мертвых, как нам пришлось снова столкнуться со склокой и низкими страстями живых.
На том месте, где мы оставили паланкин, завязалась потасовка: Сервус и пятеро носильщиков спорили и обменивались ударами палок с другой группой рабов. Их тоже было шестеро, и они неожиданно появились неизвестно откуда.