Шрифт:
— Разумеется, дорогой мой, ведь ваша жена немка, и вы сами скорее немец, чем француз…
— Меркадье! Я вам не позволю!..
— Я совсем не хотел обидеть вас, друг мой. Вы же прекрасно знаете, что для меня всё равно — немец или француз…
— А для меня не всё равно, Меркадье. Я француз, Сарра — француженка, наши дети — французы, и завтра история поставит нас против немцев…
— Вы хотите сказать, что вы будете драться в рядах французской армии? Разве вы ещё призывного возраста? Ах, да, на самом краешке. Желаю вам, чтобы войны сейчас не случилось, и пусть она произойдёт до того, как ваши сыновья станут взрослыми. Я-то уже вышел из игры: весь мой земной путь, надеюсь, уложится между двумя бойнями. Да уж, слуга покорный. Весьма счастлив, что мне не придётся лезть в эту свалку. Да ещё ради целей, в которые я не верю.
— А всё-таки, подумайте, какая эпоха! Навсегда запомнится сентябрь месяц этого года… Будут говорить: «Сентябрь», и всякий поймёт, что имеется в виду тысяча девятьсот одиннадцатый год… Агадир…
— Вы так думаете? Громадное большинство людей думает об истории не больше, чем о своих первых штанишках. Как только перестанут трястись от страха, сядут играть в карты, и всё пойдёт по-старому, — плыви мой чёлн по воле волн.
— А всё-таки, Меркадье, вдруг война?
— Ну что же поделаешь? Разумеется, если возьмут и вас, и Робинеля, и Суверена, и других, остальным придётся как-то крутить машину в этом заведении. Я понимаю ваше беспокойство, тем более что жена у вас в положении. Но, знаете, если будет война, то она будет именно потому, что её хотели такие люди, как вы…
— То есть как это?
— Разумеется. Всё время только и твердят, что нельзя уступать Германии. Эх, если бы это от меня зависело! Потребовал бы у меня кайзер Париж, — бери. Что от этого изменится?
— Вы не серьёзно говорите, Меркадье…
— Совершенно серьёзно. Видите ли, пока останется где-нибудь уголок для одинокого человека, — а ведь вашу чердачную каморку Вильгельм у меня не отнимет, — я, пожалуй, не увижу никакой разницы.
— Перестаньте, Меркадье, вы же француз…
— Как будто. Но куда комичнее другое: комично то, что напоминаете мне об этом вы, Мейер. В сущности, вы, евреи, — новоиспечённые богачи. У вас теперь есть родина, новенькая, так и блестит, и уж вы стараетесь, вы стараетесь… Просто из кожи лезете вон. Такие националисты — беда!
— Совершенно верно. А разве может быть иначе? Я люблю Францию, я признателен ей за всё, за свободу, за воздух, которым я дышу…
— И за налоги, которые вы ей платите, хотя я сам слышал, как вы ворчали, будучи недовольны ими. Нет, Мейер, не принимайте мои слова на свой счёт, но помните, что если будет война, то во Франции и в Германии в этом отчасти будут виноваты евреи, ибо они являются ярыми патриотами, вроде вас, и всё жаждут доказать свою любовь к отчизне… Только они одни и окажутся в выигрыше в случае войны, — получат своего рода вексель, обеспечивающий им будущее: мы проливаем кровь за вас, стало быть, вы не имеете права нас выгнать… Неофиты очень опасный народ… Мы-то уже научились глотать горечь унижения. Франция привыкла к этому. Впрочем, всё уладится. Вот увидите. Наши уступят, то или это…
Может быть, причиной тому была беременность, но Сарра впервые была не согласна с мужем. Она требовала, чтобы войны избежали во что бы то ни стало, она плакала, она слушать ничего не желала. Она не могла допустить мысли, что её родной брат и её муж окажутся в двух враждующих армиях. Мейером овладело нервное возбуждение, царившее повсюду в эти дни. Несмотря на свою нежную любовь к жене, несмотря на беспокойство о ней и о будущем ребёнке, он чувствовал, как в нём нарастает и крепнет решимость дать отпор вражескому нашествию, готовность пойти в солдаты, сражаться, пожертвовать своей жизнью и даже своей семьёй только бы никто не посмел сказать, что Франция претерпела унижение. Когда же тревога прошла, он некоторое время чувствовал себя выбитым из колеи, был ошеломлён, растерян и не очень-то успешно продолжал свою повседневную работу. Он корил себя за это: неужели он действительно хотел войны? Нет, нет… а всё же… Сарра вновь обрела душевное спокойствие, необходимое для предстоящих родов.
Всё это время Меркадье чувствовал себя непринуждённо на улице Ампера только с матерью Мейера. Он привык к ней, привык к её ребяческим маниям, к своего рода глухоте чувств, обычной в таком возрасте, — старуха даже не особенно волновалась в сентябре. Она говорила: «Вот уже сорок лет нам всё грозят, что весной будет война… а никакой войны мы так и не видали». На самом-то деле началась война между турками и болгарами, но ведь эти страны далеко. Когда там идёт война, это не так уж страшно. Вечера были прекрасные, хорошо было посидеть в кино под открытым небом, приятно пройтись до кинематографа то кратчайшим путём — по Ваграмскому проспекту и по улице Дюмур, то через площадь Перейр, а потом по бульвару Перейр вдоль железной дороги. Весь Париж выбирался на улицу подышать вечерней прохладой, кругом было так тихо, спокойно; мир словно терялся где-то в глубокой густой тьме, в непроходимой лесной чаще, и единственной реальностью была простая, грубая действительность: вот люди, уставшие за долгий трудовой день, беседуют или бродят по тротуарам; вот распахнутые окна, за которыми чернеют комнаты, где из экономии не зажгли электричества; дети играют, бегают во дворах, а погода такая тёплая, хорошая, не поверишь, что уже пришла осень.
— Что вы перед обедом делаете, мосье Меркадье?.. Может сводили бы меня в Булонский лес… Хочется воспользоваться последними погожими днями, а одной-то мне страшно идти — у заставы Майо такое движение! Раньше для стариков лучше было, не шныряли эти проклятые автомобили… Я бы с удовольствием съездила в Жювизи: мне ещё не случалось видеть аэропланы… Вот ведь что выдумали! Не могут успокоиться, пока не придумают какой-нибудь новый способ сломать себе шею…
Несмотря на немецкий акцент старухи Мейер, с ней было приятно бывать, потому что отвечать на её болтовню не требовалось; правда, вопросы она задавала бесцеремонные, но это не имело никакого значения. В тот вечер по всему кварталу Терн разносился какой-то странный гул. Они услышали вдалеке громкие крики и увидели бежавших куда-то людей; по проспекту мимо церкви Сен-Фердинан двигалась целая толпа. И не похоже было, что это проходят спортсмены: в этом шествии было что-то гневное, грозное. На другой день стало известно, что это возвращались демонстранты, которые собрались у испанского посольства и вымазали там всю стену типографской краской. Странная история! Оказывается, подняли шум из-за некоего анархиста по имени Ферреро, которого казнили там, у Альфонса XIII. Из-за чего только люди волнуются? Им-то что до этого? Робинель вызывающим тоном заявил, что для Испании это своего рода дело Дрейфуса. Никто не отозвался на его выпад.
— Я же вам говорил, что наши уступят, и всё уладится…
Меркадье не мог подавить в себе чувства торжества, но когда газеты сообщили, на какие уступки пошло правительство Кайо, в доме Мейера всех точно громом поразило. Сарра сразу же перешла на сторону Жоржа и была возмущена не меньше, чем он. Как! Отдать Вильгельму часть Конго? Супруги Мейеры были вне себя, да и Робинель тоже, и репетиторы. Меркадье смотрел на них как на сумасшедших. Да на что им этот кусок Конго? Они заговорили о предательстве, спрашивали, до чего же дойдёт Франция, вступив на путь уступок. В доме лежали теперь целые вороха газет, и самым удивительным было то, что Мейер и его учителя выступают против Кайо в полном согласии с «Аксьон франсез», да и, кстати сказать, в согласии с Клемансо. Жорж заявлял, что на следующих выборах он будет голосовать за любую партию, которая даст обещание не допускать такого позора. Как правоверного радикала Жоржа крайне огорчало, что его собственная партия согласилась с этой уступкой, — правда, не вся партия, лишь некоторая её часть. Сарра теперь говорила, что пусть уж лучше была бы война; в её взглядах произошёл полный переворот: она теперь исступлённо ненавидела Вильгельма, и для неё уже не имело большого значения, что её близкие очутятся в двух враждующих лагерях, её сердце избрало себе навеки один лагерь: оно билось только ради Франции. Итак, политика завладела и школой Робинеля. Меркадье только плечами пожимал: все эти славные люди совсем запутались в газетных статьях, в убеждениях, в кандидатурах государственных деятелей. Они единодушно приветствовали падение министерства, но относительно Пуанкаре их мнения разделились. 1912 год начался целым вихрем проблем. На улице Ампера за обеденным столом только и было разговору, что о законе, установившем трёхлетний срок военной службы, и о страшных бандитах. Если уж войны не избежать, надо быть к ней готовым. Одни только социалисты выступали против закона о трёхлетней службе. В доме Мейера не было социалистов. Скажите на милость, разве можно быть социалистом, когда видишь, куда происки вожаков и подстрекателей ведут рабочих? Больше всего беспокоила умы в школе Робинеля банда Бонно. Из-за неё позабылась и угроза войны. Нельзя же бояться двух зол сразу!