Шрифт:
– Ты про Марию Васильевну?
Кусок расхохотался:
– Это было жестко.
– Тебе смешно, а я на тренировку опаздываю. Так что покедова, – махнул я сменкой Грише и побежал к дому. Дом был серым даже в солнечную погоду. И как бы он ни пытался изменить цвет, даже летом ему это не удавалось. Какая-то несмолкающая тоска была во всем этом камне. Возможно, серость была в голове, здесь всем не хватало красок. Город – крепость, городок крепостных. Скрипка была аккомпанементом моим впечатлениям. Мне нравилось, как звучит скрипка, но только не в моих руках. У восьмиклассниц звук был насыщенным и благородным, моя же восьмушка скрипела маленькой ржавой пилой. Возможно, руки у них были мягче, но, скорее всего, все это выдавало во мне перфекциониста. Хотелось добыть идеальный звук. Но звук не может быть идеальным, потому что всегда все испортит идеальный слух. Я продолжал пилить изо дня в день, пытаясь довести звук до совершенного.
Меня раздражало, что скрипку надо было настраивать каждый день, натирать смычок канифолью, надевать подушечку на резинке и играть стоя. Но больше всего меня бесила большая папка для нот на веревочке с выдавленным на ней узором. Я бросил ее на пол, едва зашел домой. Ноты высунули из нее свои любопытные носы. «То ли дело пианино, – продолжал рассуждать я, скинув шапку и пальто. – Открыл крышку, сел на стул и играешь любыми аккордами, а не одиночными жалкими нотами», – снял я ботинки и повесил на батарею мокрые от попавшего в обувь снега носки. С удивлением я обнаружил, как этот натюрморт с черными носками стал дико похож на клавиатуру фоно. «Зыко», – улыбнулся я про себя, поднял папку и прислонил ее к стене. Каждый раз, идя в музыкальную школу, я прятал ее за батарею на лестничной площадке, а ноты запихивал в скрипичный футляр, считая страшным позором выходить с папкой во двор на посмешище пацанов, играющих в биту или в ножички. Хотя играл я на скрипке ужасно, другие мои ровесники и ровесницы играли еще хуже. Мой педагог Зиновий Ильич жаловался моему отцу, как тяжело работать с бездарями, что разогнал бы всех, оставил бы меня одного.
Отцу это было, конечно, приятно. Это была его затея: сделать из меня музыканта. Мне тоже было приятно, но в четвертом классе я уже понимал, что из моей скрипульки никогда не выжмешь красивый звук, потому что инструмент не Страдивари, он был ужасен, и пока никто не собирался мне покупать другой. Общее фоно выводило из скрипучей скрипичной безнадежности, я с трепетом играл Баха и Шопена. Чего стоил один Весенний вальс. Таял в душе лед, над головой расходились облака. В общем, Шопен меня выручал. Я обожал сольфеджио, музыкальную литературу и теорию музыки. Хотя остальных моих одноклассников от сольфы тошнило. Не любил унисон и хор. В детской опере мне отвели коротенькую партию ежика. На большее я не тянул, потому что голос у меня постоянно был охрипшим и колючим. Как-то, когда я в очередной раз тащил свой футляр со скрипкой из музыкалки, в нашем шестиугольном дворе меня встретил мой знакомый – девятиклассник Герман.
– Здоров, скрипаль, как дела? Все скрипишь?
– А куда деваться.
– Бросай ты это дело. Чем раньше, тем лучше. Понимаешь, чувак: со скрипки толку никакого, а научишься на кларнете, потом перейдешь на саксофон, пойдешь в джаз-ансамбль и будешь капусту грести.
– Брошу обязательно. Я пока завис между музыкалкой и хоккеем, понимаешь?
– Понимаю, сам на плавание ходил как прокаженный, но от себя не уплывешь. Бросил бассейн, сразу жить стало легче.
Слова эти запали мне в душу, я решил попробовать кларнет. Как только отец пришел домой со службы, я к нему:
– Мне нужен кларнет.
– То клюшку, то кларнет. Ты уж определись. Если хочешь знать, то на кларнете каждый дурак может, а ты на скрипке попробуй, – наступил он на горло моей новой песне. Однако на следующий день принес мне старый, но рабочий кларнет вместе с самоучителем и нотами, одолжив его у дирижера полкового оркестра за пару бутылок водки.
Кларнет у меня звучал не намного лучше скрипки, так что скрипку я бросать не стал. Как говорил отец: скрипка та же женщина. Бросишь, никто не знает, каково ей потом будет подниматься. Я тоже тогда еще не знал, но каким-то шестым чувством ощущал это. Я также не знал тогда, что на мою первую профессиональную работу меня возьмут как саксофониста.
Летом меня отправили в пионерский лагерь, который тоже назывался «Нефтехимик». Я играл за сборную лагеря по футболу центральным нападающим. Там у меня тоже получалось неплохо, но я все мечтал о хоккее, я мечтал, когда вырасту, играть в ЦСКА и быть крутым, как Крутов или Ларионов. Хоккей всегда жил в моем сердце, он гонял там шайбу, помогая преодолевать не только поражения, но и победы, и особенно ничьи – времена творческого штиля. Так называл кризис среднего возраста мой отец. Человек суровый и на первый взгляд даже бесконечно уверенный в себе, но ткни пальцем, и посыпется штукатурка, сомнения, именно они диктовали его желание сделать из меня настоящего мужика. Он даже барабан себе завел, сначала я думал, чтобы болеть за меня на хоккее, а потом понял, что он им отгонял свои сомнения. «Не плачь, ты же мужик», «Ну что ты как девочка», «Возьми себя в руки, мужик ты или не мужик». На этих трех китах и строилось мое воспитание. Я часто чувствовал себя одиноким мальчиком с клюшкой, на оторванной от реальности льдине, которую уносило океаном чувств все дальше от дома и от семьи. Несмотря на это, мне нравился лед в любых его проявлениях, будь то толща льдины на реке, в которой замерзла вечность, будь то робкие наледи первых заморозков. Я обожал хрустеть первым утренним льдом по дороге в школу, правда, иногда мне доставались крошки, когда кто-нибудь из пацанов вставал раньше меня и скользил тем же маршрутом, собирая все плюшки.
Конец ознакомительного фрагмента.