Шрифт:
Победа Гитлера на выборах в Германии в 1933 году усилила беспокойство Эренбурга и поставила под угрозу его финансовую самостоятельность. «Немецкие события отразились на мне, — делился он своими невзгодами с Мильман в письме от 9 марта 1933 года. — Не только погибло мое издательство, но в нем погибли пять тысяч марок — мой гонорар от американской фирмы „Юнайтед Артистс“, которая делает теперь „Жанну Ней“ и часть денег для меня передала „Малику“» [280] .
Впереди его ждали несколько тяжелых месяцев. Первоначальная попытка издать «День второй» сложилась крайне неудачно. 11 марта Эренбург отослал единственный беловой экземпляр романа дипломатической почтой С. И. Гусеву, чиновнику от литературы, возглавлявшему отдел печати ЦК; слово Гусева могло решить судьбу романа. Но Гусева тогда как раз освободили от занимаемой должности, о чем Эренбург, естественно, не знал, и послали в Казахстан, где он вскоре умер. Прошло две недели, прежде чем Эренбургу стало известно, что Гусева в Москве уже нет.
280
Письмо к В. Мильман от 9 марта 1933 г. // Архив И. И. Эренбург.
«Я очень встревожен, — писал он Мильман, — у меня нет сейчас копии рукописи. А Вы сами понимаете, как мне важно узнать скорей об ее судьбе. Я не знаю, кто вместо Гусева. С рукописью произошло одно из двух: или ее отправили в Казахстан Гусеву, или пакет вскрыли, и рукопись отдали заместителю Гусева. Пожалуйста, сообщите мне телеграфно», — просил он Мильман [281] .
Удар следовал за ударом. Мильман, не спросясь Эренбурга, отдала рукопись в издательство «Советская литература», и один из штатных редакторов с ходу ее пригвоздил: «Передайте вашему отцу, — заявил он Ирине Эренбург, — что он написал плохую и вредную вещь», — и предложил ей сообщить эту «новость» в Париж [282] ; Эренбург едва сдерживал свои чувства. «Я впадаю во мрак», — признавался он Мильман [283] . Но он был не из тех, кто бессильно складывает руки. Решив во что бы то ни стало издать роман в Советском Союзе, он отпечатал несколько сот экземпляров романа в Париже — «отчаянный поступок», напишет он об этом в своих мемуарах — и, пронумеровав каждую книгу, чем ясно дал понять, что не собирается распространять ее во Франции, прежде чем ее опубликуют в Москве, отослал членам Политбюро, редакторам ведущих периодических изданий и ряду писателей. Сталин получил экземпляр за номером «два». «В тридцатые-сороковые годы, — вспоминал Эренбург, — судьба книги порой зависела от случайности, от мнения одного человека. Это было лотереей, и мне повезло» [284] . Не прошло и нескольких недель, как Эренбургу сообщили: издательством «Советская литература» роман принят к производству.
281
Письмо к В. Мильман от 27 марта 1933 г. // Архив И. И. Эренбург.
282
ЛГЖ. Т. 1. С. 561.
283
Письмо к В. Мильман от 22 апреля 1933 г. // Архив И. И. Эренбург.
284
ЛГЖ. Т. 1. С. 561–562. Интервью, данное автору Б. Я. Фрезинским в Москве в 1990 г.
На первый взгляд «День второй» может показаться заурядным примером «социалистического реализма», официально санкционированного художественного метода, одобренного партией в 1932 году. В романе рассказывается о молодых рабочих, которые возводят домну в ужасных условиях. Восхищенный их силой духа, Эренбург живо и образно описал убогие бараки и суровый климат, в которых они живут, героические усилия, на которые идут, чтобы преодолеть сопротивление природы. Это была неприкрашенная — без малейшей «лакировки» — картина невыносимо тяжелой жизни, что, не устраивая советских чиновников, препятствовало публикации романа; «социалистический реализм» предполагал воспевание достижений и умолчание о том, какой человеческой ценой они оплачивались; описание жизни такой, какой она должна быть, а не такой, какой была на самом деле.
Рискованно отождествлять того или иного персонажа романа с его автором, приписывая ему страхи и верования героя. И все же, мысли и высказывания Володи Сафонова так близко совпадают с собственными взглядами Эренбурга, что вполне законно воспринять судьбу Володи как символическое обозначение судьбы самого Эренбурга. Володя — студент, исповедующий отринутые социальные и культурные ценности России. «Он <…> не верит, что домна прекрасней Венеры <…> Когда на дворе весна и в старых садах Томска цветет сирень, он не ссылается на Маркса. Он знает, что весна была и до революции. Следовательно, он ничего не знает». Его профессор, видя, каким чужеродным Володя выглядит среди своих однокашников, клеймит его словом «изгой», что, как выясняет Володя по словарю, означает «исключенный из счета <…>, князь без именья, проторговавшийся гость, банкрот». Любовь к литературе, к Пастернаку и Лермонтову, Бодлеру и Паскалю делают его отщепенцем, «обреченным», подобным тем, что «сбежали в Париж» или кого «вывели в расход». Что касается его товарищей по университету или стройке, Володе до них не дотянуться. Неспособный к дружбе, Володя доверяет свои мысли дневнику: «По классовому инстинкту, или по крови, или, наконец, по складу ума, я привязался к культуре погибающей». Случай дает ему возможность высказаться: на стройке созывают собрание, посвященное «культурному строительству», и Володя решает выступить с откровенной речью, «которая должна была походить на выстрел»:
«Вас, наверно, удивят мои слова, — намечал он свое будущее выступление. — Вы привыкли к молчанию. Одни молчат потому, что вы их запугали, другие потому, что вы их купили. Простые истины теперь требуют самоотверженности. Как во времена Галилея, их можно произносить только на костре <…> Вы устранили из жизни еретиков, мечтателей, философов и поэтов. Вы установили всеобщую грамотность и столь же всеобщее невежество».
Но выступить с задуманным обвинением своим однокашникам Володе не хватает смелости. И он говорит совсем другое: рассказывает о недавней встрече с заезжим французским журналистом, которого расспрашивал о жизни молодежи в Париже. «Они много знают, но ничего не могут, — объясняет Володя собранию. — Для них важно занять место в готовой жизни, а вы хотите эту жизнь создать! <…> Я хочу быть с вами <…> Но надо мной висит какое-то проклятие» [285] .
285
Эренбург И. Г. День второй // Собр. соч. Op. cit. Т. 3. С. 250, 251, 298, 334–335, 337, 340–341.
Не имея сил ни разрешить гнетущие его противоречия, ни жить с ними, Володя обречен. Сам того не желая, он распаляет подвыпившего рабочего, который совершает варварский поступок, вредительство, и попадает под суд. Признать себя соучастником преступления Володя боится. Стыдясь самого себя, подавленный одиночеством и своим, как он считает, духовным банкротством, Володя кончает с собой.
«Будь у него немного меньше совестливости и немного больше цепкости — он не повесился бы», — рассуждает в своих мемуарах Эренбург. То же можно сказать и о многих других главных героях его романов, которые либо кончают самоубийством, либо так или иначе содействуют собственному уничтожению Хулио Хуренито, Николай Курбов, Михаил Лыков, Лазик Ройтшванец, называя лишь немногих. У самого Эренбурга было больше веры в себя и способности выжить.
Он не мог отринуть Россию, он должен был остаться с ней, даже если это означало принять сталинский режим; но пошел он на это отнюдь не цинично и не питаясь слепыми иллюзиями. Эренбургу было известно куда больше, чем миллионам людей на Западе. «Друзья, приезжавшие из Советского Союза, рассказывали о раскулачивании, о трудностях, связанных с коллективизацией, о голоде на Украине», — писал он в книге «Люди, годы, жизнь» десятилетия спустя. Но угроза фашизма перевешивала все другие соображения. «День второй» сигнализировал капитуляцию. Эренбург давал знать режиму, что будет предан, будет молчать, заслужит доверие. Части его «я» не стало, его художественное чутье подчинилось политическому нажиму. «Я не отказывался от того, что мне было дорого, ни от чего не отрекался, но знал: придется жить сжав зубы, научиться одной из самых трудных наук — молчанию» [286] .
286
ЛГЖ. Т. 1. С. 560, 541, 544.
Глава 7
Подлое, бессовестное десятилетие
После стольких лет жизни в Париже Эренбург был на Левом берегу Сены уже старожилом. Его приятель, итальянский журналист Нино Франк, любил шутить, что Эренбург жил не во Франции, а на Монпарнасе, «где, выкроив время, соорудил себе карманный, уютный С.С.С.Р., учрежденный им в том Париже, который он тоже сам для себя построил» [287] . Квартира Эренбурга — в первом этаже небольшого изящного дома на улице Котантен, с несчетным числом книг и десятками курительных трубок, красовавшихся на стенах кабинета, — стала местом встреч для его друзей и товарищей по перу. Он даже оставлял ключ во входной двери: пусть каждый чувствует себя желанным гостем. Квартира находилась неподалеку от кафе «Дом» и бара «Куполь». «Дом» — излюбленный приют журналистов, писателей, художников и политиков — был и его любимым кафе. Симоне де Бовуар, не раз застававшей его там или в соседнем «Куполе», хорошо запомнилось «его полное лицо и копна густых волос» [288] .
287
Frank N. Memoire Brisee. V. II. Op. cit. P. 20.
288
Beauvoir S. de. The Prime of Life. Cleveland, 1962. P. 224.