Шрифт:
4
Ответы на эти вопросы Юрий Казаков искал до конца своих дней. В 70-е годы, когда он писал уже редко и мало, увидели свет два его великолепных рассказа: «Свечечка» и «Во сне ты горько плакал». Замысел этих рассказов вынашивался очень долго. Ещё в феврале 1963 года Казаков записывал в дневнике: «Написать рассказ о мальчике 1,5 года. Я и он. Я в нём. Я думаю о том, как он думает. 30 лет назад я был такой же. Те же вещи». Эта запись приведена в статье М. Холмогорова, далее автор статьи с удивлением отмечает: «И почему–то на той же странице: «Джаз поёт о смерти, всё о смерти — какая тоска! Но жизнь. А он всё о смерти» [13] . И в самом деле — почему?
13
Холмогоров М. «Это же смертное дело!» (перечитывая Юрия Казакова) // Вопросы литературы. 1992. № 3.
Рассказ «Свечечка» построен как монолог отца, обращённый к сыну. Отец напоминает сыну о том, каким тот был в младенчестве своём. Но завязывается сюжет с чувства, которое владеет отцом: «…такая тоска забрала меня вдруг в тот вечер, что не знал я, куда и деваться — хоть вешайся!» И когда он выходит с сыном на прогулку, то мир видится ему в мрачном и печальном свете: «…вошли мы с тобой в аспидную черноту ноябрьского вечера»; «Кусты… касались наших лиц и рук, и прикосновения напоминали уже невозвратное для нас с тобой время, когда они цвели и были всегда мокры от росы». А затем своё состояние отец выговаривает в исповедальном слове: «Ах, как не люблю я этой темноты, этих ранних сумерек, поздних рассветов и серых дней! Все уведоша, все погребишися…» И горько жалуется: «Не было никогда у меня отчего дома, малыш!» В сущности, эти сетования на осеннее убывание дней, на бездомье есть выражение состояния человека, задумавшегося о своём пределе, ощутившего совсем рядом с собою дыхание рока и подавленного сознанием своей незащищённости перед смертью.
А рядом с отцом, изливающим свою тоску, живёт ровной, незатейливой, прозрачной жизнью ребёнок. Он занят своим автомобильчиком. И уже первый телесный контакт с ребёнком («Ты покорно вздохнул и вложил в мою руку свою маленькую тёплую ладошку») вносит ощущение нежности и живой жизни. Потом ребёнок произносит изобретённое им словечко: «Ждаль–ждаль!..» — то ли «даль», то ли «жаль», и в нём таинственно звучит и печаль, и надежда.
А когда мальчик отошёл от отца буквально на несколько шагов в темноту, тот просто «помертвел» от страха, что сын может потеряться в лесу. Потом ребёнок прибежал, произошла ссора — всё это отслежено повествователем так подробно и так свежо продолжает тревожить, что создаётся ощущение, будто это было только что. Видно, что отец прочитывает каждый взгляд сына, он испытывает щемящую рефлексию по поводу состояния ребёнка, он сам мучается его мукой:
«Но вот я взглянул на тебя пристальней, встретил твой какой–то особенный, ожидающий взгляд и увидел твоё томление и как бы мечту о чём–то. Звук, ток укоризны и опрощения исходил от тебя, и сердце моё забилось.
— Ну–ну, милый, ладно! — сказал я. — Иди ко мне…»
Кульминация рассказа — описание тех мгновений, когда сын и отец, сидя на полу, пускают друг другу автомобильчик, высшая точка этого эпизода — счастливый смех мальчика. Как описан его смех! Такое можно расслышать тем абсолютным слухом, которым только отец может уловить все тончайшие оттенки голоса своего ребёнка: «Ты засмеялся своим непрерывно льющимся, закатывающимся смехом, который бывает только у таких маленьких, как ты, детей, когда смех журчит и горлышко трепещет не только при выдохе, но и при вдохе…» Здесь автором найдены какие–то особенные слова, запредельные в своей нежности, трепетности, благоговении. Это то, что называется старинным словом «умиление». И действительно, за всеми эмоциональными реакциями отца стоит буквально молитвенное отношение к своему сыну.
Наконец, в последнем эпизоде воочию раскрывается святость отношений между ребёнком и отцом. У них есть ритуал: перед сном отец должен рассказать сыну сказку. Но обставляется это так. В детской гасится свет, сын ждёт в своей кроватке, и отец входит к нему со свечкой. Вот и теперь:
«Наконец, я торжественно, медленно стукнул в дверь три раза: «Тук! Тук! Тук!» — тотчас услышал стремительный шорох, — ты вскочил, как пружинка, открыл дверь (кровать твоя стояла рядом с дверью) и выговорил нараспев:
— Све–е–ечечка!
Озарённый свечой, ты сиял, светился, глаза твои, цвета весеннего неба, лучились, ушки пламенели, взлохмаченный пух белых волосиков окружал твою голову, и мне на миг показалось, что ты прозрачен, что не только спереди, но и сзади ты освещён свечой.
«Да ты сам свечечка!» — подумал я…»
Если ангелы сотканы из света, бестелесны, а их головы окружены лучистым нимбом, то изображение мальчика в этой сцене — это самый настоящий портрет ангела. Да и у той аналогии, которая родилась у отца при виде ребёнка, — в самом слове «свечечка», слиты и простая человеческая нежность, и нечто подобное религиозному чувству. И в самом деле, он относится к своему сыну как к чуду, как к свету, к надежде на спасение.
Если всякая религия — это мольба о спасении, поиск тех святынь, которые могут помочь преодолеть смерть и забвение, то рассказ Казакова тоже о религии — он об обоготворении собственного ребёнка. Образы ребёнка, свечечки и огонька в ночной тьме, на который наш герой когда–то вышел, заблудившись в северных лесах (это воспоминание выплывает по логике психологического параллелизма), — все эти образы связываются одной нитью. Нитью надежды на возможность выхода из экзистенциального тупика, вопреки осени, вопреки уходящим отцовским дням и годам, вопреки разлитому в воздухе чувству печали и неизбежной беды. Казаков открыл поразительный философский парадокс: вопреки общепринятым представлениям о том, что в паре «Отец и Сын» опорная роль принадлежит отцу — ибо он оберегает маленького сына от всяких напастей, подстерегающих на каждом шагу, Казаков утверждает, что на самом деле вот этот маленький, хрупкий ребёнок держит отца в жизни — одаряет чувством счастья, избавляет от ужаса смертельного одиночества и спасает от обречённости на бесследное исчезновение.
Не случайно, связав воедино все три образа — ребёнка, свечечки и огонька, — герой–рассказчик заключает своё повествование так: «И вспомнив этот давний случай, и думая о тебе, я почувствовал вдруг, как мне стало весело, недавнюю тоску мою как рукой сняло и снова захотелось жить». Напомним, что в первой фразе рассказа было — «такая тоска… хоть вешайся», в финальной — «и снова захотелось жить». Это ответ, это опровержение безысходности.
Рассказ «Свечечка» датирован 1973 годом. Спустя четыре года Казаков пишет рассказ «Во сне ты горько плакал». Между этими произведениями есть несомненная связь — не только смысловая, но даже и структурная. Во втором рассказе тоже две части. И первая часть, как и в «Свечечке», наполнена экзистенциальными переживаниями — только на этот раз они связаны не с собственной судьбой героя–рассказчика, а с его воспоминаниями о самоубийстве своего друга. Отчего он покончил с собой — ведь у него было всё: семья, дети, внуки, была увлечённость своим делом? Рассказчик не может найти ответа, лишь запомнившиеся ему признания друга о приступах хандры, его мучительные размышления о том, что с возрастом даже небо перестаёт быть высоким и цвет его кажется поблёкшим, позволяет предполагать: видимо, к самоубийству его привела та самая жуткая власть тёмного, что всегда грозно нависает над человеком, — обострённое чувство рокового одиночества, беззащитности перед лицом смерти.