Шрифт:
Вот очередной пешеход запахивается в туман, чихает — и повисает в воздухе разрозненными каплями. Морось редеет, приоткрывая набережную: парное молоко реки, горбатый мост и фонари, которые покорно ждут, чтоб утро с них туман обдуло. А с левого берега несется сошедший со стапелей Дворец юстиции с раздутым куполом и слепой Фемидой на форштевне.
Из мира бесплотных призраков я попадал в храм правосудия. Помню, как, очутившись тут впервые, ощутил себя песчинкой, ничтожнейшим мирянином, допущенным к религиозным святыням. Архитектура подавляла своим великолепием и монументальностью. Холл походил на неф колоссального собора. Расписанные плафоны на баснословной высоте вызывали головокружение: рисованные олимпийцы пировали, прелюбодействовали и упоенно предавались всем тем преступным занятиям, что не дозволены простому смертному. К снующим понизу подвластным мойрам существам боги не проявляли ни малейшего интереса. Вспоминая незрячую Фемиду, я начинал подозревать, что эта грозная дева надела повязку не для беспристрастного суда, а просто чтобы ей не мешали спать.
Сибира, судебный обозреватель, которого в редакции назначили мне в чичероне, вынужден был постоянно меня поторапливать. Мы поднимались по широкой, каскадами спадающей в холл мраморной лестнице, которую из года в год подметали мантиями лучшие умы и крючкотворы города; скользили коридорами, где, выстроившись во фрунт, стояли изваяния государственных мужей и провожали посетителей бесстрастным взглядом мраморного ментора. В толпе сновали судебные секретари и приставы, адвокаты и прокуроры, орды репортеров и простых зевак. Местная публика облюбовала подоконники, словно бы опасаясь, что скамейки оживут и унесут их на львиных лапах в мрачные недра дворцовой тюрьмы. Фотокоры, которым возбранялось снимать в зале заседаний, караулили под дверью и всей ватагой набрасывались на очередную жертву, выкрикивая ободряющие междометия.
Сибира, поминутно с кем-нибудь раскланиваясь, цепко держал меня за локоть и фонтанировал полезной информацией, но эта скороговорка летела сквозь меня, куда-то вглубь гулких галерей и переходов. В Зале корабельщиков нас чуть не сбил тучный субъект, резво улепетывающий от репортеров, наперебой кричавших ему в спину: «Господин инспектор! Хоть слово!» — с жаром романтической возлюбленной. В зале заседаний мой разговорчивый Вергилий меня покинул, сочтя свою просветительскую миссию успешно выполненной. Скамьи для публики оказались заняты, люди теснились в проходах и вдоль стен. Было нестерпимо душно — то ли из-за гудящих радиаторов, то ли из-за вторящей им распаленной толпы. Большие неподвижные скопления людей в тесных помещениях напоминают мне об одном детском кошмаре, где вместо монстров фигурировало удушливое нагромождение вещей, несметное, все прибывающее воинство, борьба с которым сводилась к паническому упорядочиванию неприятельских сил; заканчивался этот ад только с пробуждением. С тех пор я предпочитаю пространства под открытым небом тесным помещениям, где что угодно может явиться триггером тревоги. Зал суда грозил стать пыточной камерой, но выбирать не приходилось.
Как выяснилось позже, журналисты являлись на слушания загодя, выстаивая изнурительные многочасовые очереди ради вожделенного места в первых рядах. Пришедшие вовремя или всего за час до начала заседания довольствовались местами на галерке, если вообще попадали в переполненный зал. Толпа вооруженных самописками репортеров с бумажными пропусками вместо перьев, по-мушкетерски заткнутыми за шелковые ленты шляп, была такой же неотъемлемой принадлежностью дворца, как мраморные изваяния в нишах.
Я скромно притулился возле двери, рядом с приставом, рослым малым с монументальной головой, напоминающей наконечник стенобитного орудия. Когда секретарь провозгласил сакраментальное «Суд идет!» и все присутствующие благоговейно встали, приветствуя процессию в черных мантиях, я осознал наконец, что не сплю. Со временем я научился концентрировать внимание, но в первый день все сливалось в мутное пятно: истцы, ответчики, присяжные, взбалмошная публика — и надо всем этим царил мрачный триумвират в горностае и судейских шапочках, состоявший из председателя и его помощников. Они напоминали крысиного короля на троне: кивали головами, шушукались между собой, шипели на свидетелей и призывали публику к порядку, выпрастывая лапку из-под мантии и колошматя по полированному дереву молотком.
На следующий день я прибыл в суд чуть свет, чем взбудоражил местную уборщицу — старуху с мягкими мохеровыми волосами и резким голосом. Поначалу она приняла меня за юного бездельника, обманом просочившегося в храм Фемиды. Всех посетителей дворца уборщица рассматривала как потенциальных вредителей, в своих беспорядочных передвижениях преследующих единственную цель — наследить (и, в сущности, была по-своему права). Мы долго препирались, точнее, она брюзжала, потрясая шваброй, а я пытался на языке жестов возражать. Предъявленный пропуск ее немного успокоил, но до конца не убедил. В зал тем не менее я был милостиво пропущен. Пока старуха мыла пол, запальчиво ворча на каждую пылинку, я наскоро набросал ее портрет угольным карандашом на четвертинке ватмана. И, как всегда, бумага запечатлела нечто большее, чем просто внешнее сходство, нечто такое, что улавливает только карандаш. Исполненная углем, бабуля выглядела довольно безобидным и трогательным существом. Было ли это отображением моих подспудных мыслей и впечатлений или произволом бумаги и угля? Я часто задавался подобными бесплодными вопросами, удивленный тем, что вышло на бумаге, и больше доверял карандашу, чем голосу разума и собственным глазам.
Я прошелся по залу, обживая пространство: сделал наброски окон, дверных ниш, обитых дубовыми панелями стен с портретной галереей местных гуру, свидетельской трибуны и судейского трона, а также вешалки в углу, на которой болтался чей-то беспризорный зонт. С судейского помоста открывался панорамный вид на зал и окрестности. Окна смотрели во внутренний дворик с аркадами и рахитичным померанцевым деревцем в центре клумбы, посаженным, по легенде, в честь полоумного студента-правоведа, вообразившего себя этим самым деревцем.
Обследовав зал заседаний, я отправился на экскурсию по дворцу, по лестницам и акварельным галереям, которые, как это свойственно акварели, не терпели прямых солнечных лучей. Все эти осмотры и подготовительные вылазки были не праздным любопытством, но насущной необходимостью, чем-то сродни грунтовке полотна.
Суд оказался местом крайне противоречивым. С одной стороны, местные топонимы вроде бы свидетельствовали о том, что юристы — существа тонкой душевной организации, высоколобые, возвышенные и даже склонные к излишним сантиментам, о чем свидетельствовал, например, Зал роптаний на первом этаже. С другой стороны, юридические контроверзы могли увлечь только людей циничных и с очень специфическим чувством юмора. Примеры прямо-таки манихейского дуализма встречались на каждом шагу: свет и тень, сакральное и профанное, надрыв и скепсис, белый мрамор и черные мантии. В одних залах было натоплено и душно, в других царила вечная мерзлота, и, словно бы в строгом соответствии с климатическими условиями, судебный приговор всегда грешил в ту или иную сторону, оказывался либо слишком мягким, либо чересчур суровым. Вообще, на первый взгляд казалось, что в большинстве своем юристы — оранжерейные создания, закутанные в шелк и горностай, вечно зябнущие и вечно чем-то недовольные.