Шрифт:
Оксанка сказала что-то неразборчивое и повернулась на другой бок. Из-под ресниц выползла недоплаканная за день слеза и скатилась, оставив на щеке кривую блестящую дорожку.
Щемящая жалость к дочери вдруг сдавила горло Людмиле, и воздух, с трудом протолкнувшийся в гортань, показался шершавым и горьким, как разжеванная таблетка. Словно сломалась плотина, подмыло ее скопившимися слезами, и Людмила вдруг вся ослабела, оплыла, уткнулась лицом в одеяло, под которым сжалось в комочек такое маленькое, такое беззащитное и теплое тельце дочери.
«Оксанушка моя, — рыдала Людмила, — за что я тебя все время мучаю? Что я тебя все время дергаю? Дрянь у тебя мама, дрянь! Меня на пушечный выстрел нельзя к детям подпускать. Я же всю твою жизнь калечу. Прости меня, доченька, прости меня, родная!»
Людмила задыхалась, давила пальцами катившиеся по щекам слезы, она клялась себе никогда в жизни больше не повышать на дочь голоса, не доводить до слез, не делать поминутно замечаний, быть спокойной, сдержанной, доброжелательной.
«А в воскресенье, — всхлипывала она, — мы вместе пойдем куда-нибудь, в кино или в парк, будем целый день разговаривать. Я же ни о чем с ней не говорю, только ругаю все время, ругаю…»
Немножко успокоившись, Людмила пошла в свою комнату — надо спать, время позднее, завтра не встанет… В темноте в коридоре обо что-то споткнулась. Что такое? Туфли Оксанкины! Опять не на месте! И не почистила, дрянь такая! Как пришла вся в грязи, так и бросила. Привыкла, что мать все за нее делает. Ну что за наказание! Ну прямо сил уже никаких не хватает. Ругаешь, ругаешь, и никакого толку. У всех дети как дети…
Наталья Моловцева
НИТКА РЯБИНОВЫХ БУС
Рассказ
Мать умирала.
Лежала она уже давно, третий месяц. Уходя на работу, Зойка оставляла на табуретке возле ее кровати тарелку с едой — захочет мать поесть, а картошка или каша вот они, рядом. Поначалу, возвращаясь домой, она находила тарелку чистой: мать все съедала и даже находила в себе силы встать и отнести пустую посуду на кухню. Зойка ругалась:
— Зачем встаешь? Раз мочи нет — лежи, копи силы.
— Все уж… Откопилась, видать, — неохотно отвечала Прасковья.
Зойка от этих слов пугалась, но тут же бодрила себя надеждой: а вдруг да отлежится мать? В прошлом году так же было: у матери начались вдруг понос и рвота, за одну ночь она высохла, побледнела до синевы, и утром к ней потянулись старухи — прощаться. «Ты уж прости, Прасковья, если обидела чем». — «Ты тоже прости меня…»
К обеду приехал из района сын, для всех — Михаил Трофимович, большой начальник, для нее, матери — Мишка, насмешник и шалопут.
— Мать, ты что? Ишь чего надумала! Придет срок — я тебе сам дату назову. А пока не смей!
И мать не посмела: на другой день, поминая бога, села в кровати, еще через день кое-как, с великими трудами, встала, а на третий уже выговаривала снова приехавшему сыну:
— Ты чего мне дров не везешь? Раз уж не померла — зимовать у себя буду. В своем доме.
— Мать, да я тебе… сразу колотых! — на радостях пообещал Мишка.
«…Может, и сейчас так же? Полежит-полежит, да оклемается», — думала Зойка.
Но лучше Прасковье не становилось. День ото дня замечала Зойка, что еды на материной тарелке остается все больше и больше, а однажды, придя с работы, она увидела, что тарелка с кашей вовсе стоит нетронутой.
— Мам, да ты никак не ела? — взялась ворчать по привычке.
— Аппетиту нет, — глядя в потолок, ответила Прасковья, а когда потом перевела глаза на дочь, та увидела, что они медленно и неостановимо, как река в половодье, наполняются слезами.
— Мам, ну что ты? Чего плачешь-то? — опустилась Зойка на стул возле материной кровати.
— Бог с ней, с едой. Целый день одна — вот что плохо.
— Так ведь… работа.
— Какая еще работа? — недоуменно, как малый ребенок о непонятном, спросила мать. — Я умираю, а у них — работа.
— Так ведь пока за газетами сходишь, да пока разнесешь, — заторопилась Зойка словами, чувствуя, как душа ее начала падать, проваливаться куда-то вниз, а на ее месте образуется немая, зияющая пустота. — Про смерть, мам, ты и думать забудь. В газетах вон про долгожителей пишут: до ста и больше люди живут. Посчитай-ка, сколько тебе до ста? Полтора десятка! Это сколько еще жизни-то впереди…
— Правда, Зойк?
От надежды, нежданно прозвучавшей в материном голосе, Зойке стало совсем не по себе.
Утром она пришла на почту молча, без обычной своей песни. Завпочтой, метнув на нее пристальный взгляд, спросила:
— Что, совсем плохая мать?
— Совсем, — без всякой уже надежды согласилась Зойка. — Не ест, не пьет.
«Да если бы только это! — думала она дальше уже про себя, раскладывая газеты. — Если бы только это — было бы полбеды. Аппетит — он всегда так, то уйдет, то появится. А тут… «Какая еще работа? Я умираю, а у них работа…»