Шрифт:
Я открыл дверь. Прошептал:
— Марта?
Она ответила:
— Чем так пугать меня, лучше бы ты пришел утром. Тебе что, дали отпуск на неделю раньше?
Она приняла меня за Жака!
Однако, хоть я и понял, какой прием был бы ему уготован, я понял также, что Марта кое-что от меня утаила. Оказывается, Жак должен приехать через неделю!
Я зажег свет. Она продолжала лежать, повернувшись к стене. Было так просто сказать: «Это я», но я этого не сделал. Я поцеловал ее в шею.
— У тебя все лицо мокрое. Вытрись.
Только тут она обернулась. И вскрикнула.
В одну секунду ее настроение изменилось, причем она даже не дала себе труда хоть как-то объяснить мое ночное появление:
— Бедненький мой, ты же заболеешь! Быстро раздевайся.
Она сбегала в гостиную оживить огонь в камине, вернулась и, поскольку я так и не пошевелился, предложила:
— Хочешь, я тебе помогу?
Я всегда раньше опасался этого момента — из страха показаться смешным; теперь я благословлял дождь, благодаря которому в моем раздевании появлялся оттенок материнской заботы. Марта тем временем все суетилась — уходила, приходила, вновь уходила — на кухню, взглянуть, согрелась ли вода для моего грога. И, наконец, нашла меня в постели, голым, наполовину спрятавшимся под пуховиком. Она заворчала на меня — глупо, мол, оставаться голышом, и что надо бы растереть меня одеколоном.
Потом открыла шкаф и бросила мне пижаму. Пижама Жака! И я опять подумал о возвращении этого солдата, вполне возможном, раз сама Марта в него поверила.
Я был в постели. Марта легла рядом. Я попросил ее погасить свет, поскольку даже в ее объятиях опасался своей робости. Темнота прибавила бы мне духу. Марта мягко возразила:
— Нет, я хочу видеть, как ты заснешь.
При этих словах, исполненных такой прелести, я опять почувствовал смущение. Я увидел в них трогательную нежность женщины, которая всем рисковала, чтобы стать моей любовницей, и, догадываясь о моей болезненной робости, соглашалась, чтобы я просто заснул рядом с ней. А я в течение четырех месяцев твердил ей о своей любви, но ни разу еще не дал ей того доказательства, на которое так щедры мужчины, и которое подчас заменяет им любовь. Я погасил силой.
Опять меня охватили недавние сомнения, которые я уже испытал, прежде, чем войти в дом. Но ожидание любви длилось не долее ожидания перед дверью. Впрочем, мое воображение рисовало себе такие восторги сладострастья, достичь которых все равно бы не сумело. К тому же для первого раза я чересчур опасался походить на мужа и оставить у Марты неприятные воспоминания о первых мгновениях нашей любви.
Итак, она оказалась счастливее меня. Но тот миг, когда мы разомкнули наши объятия и я увидел ее дивные глаза, вполне компенсировал мне собственную неловкость.
Ее лицо преобразилось. Я даже удивлялся, что не могу коснуться сияющего ореола, который и вправду обрамлял ее лицо, как на старинных картинах из жизни святых.
Мои недавние страхи исчезли. Им на смену пришли другие.
Ибо я понял, наконец, всю силу этого акта, на который моя робость до сих пор не могла решиться, и теперь трепетал от мысли, что Марта принадлежала своему мужу гораздо больше, нежели хотела признаться.
Правда, по-настоящему оценить то, что я только что впервые изведал, мне было еще невозможно; для этого требовался опыт каждодневных радостей любви.
А пока мнимое наслаждение принесло мне новую муку — ревность.
Я злился на Марту, так как видел по ее благодарному лицу, чего стоят плотские узы. И я проклинал мужчину, который пробудил ее тело раньше меня. И я понимал теперь, насколько был глуп, почитая Марту за девственницу. В любое другое время желать смерти ее мужу было бы всего лишь детской химерой. Но теперь это желание становилось почти таким же преступным, как если бы я убил сам. Зарождением своего счастья я был обязан войне, от нее же ждал и окончательной развязки. Я надеялся, что она послужит моей ненависти словно какой-нибудь анонимный убийца, совершающий наше преступление вместо нас.
И вот мы вместе плачем. Марта укоряет меня за то, что я не помешал ее замужеству. «Но тогда, — думаю я, — разве оказался бы я в этой постели, которую сам выбрал? Она бы жила у своих родителей; она никогда не принадлежала бы Жаку, но ведь и мне бы она тоже не принадлежала. Не будь его, ей не с кем было бы меня сравнивать, и, кто знает, может она стала бы сожалеть, надеясь на что-то лучшее. У меня ведь нет ненависти к самому Жаку. Мне ненавистна уверенность, что мы всем обязаны человеку, которого обманываем. Но я слишком люблю Марту, чтобы считать наше счастье преступным».
Мы вместе плачем — плачем о том, что мы всего лишь дети, и располагаем столь немногим. Похитить Марту? Но ведь она и так не принадлежит никому, кроме меня; похитить ее — означает похитить ее у себя самого, потому что нас наверняка бы разлучили. И мы уже предвидим, что конец войны будет и концом нашей любви. Мы оба знаем это, напрасно Марта клянется все бросить и последовать за мной хоть на край света. Я по натуре своей вовсе не склонен к бунту, и плохо себе представляю, становясь на ее место, эту безумную выходку. Наконец, она объясняет мне, почему считает себя чересчур старой: оказывается, через пятнадцать лет жизнь для меня только начнется, и меня полюбят женщины, которым будет столько же лет, сколько ей теперь. «Я смогу только страдать, — добавляет она. — Если ты меня бросишь, я от этого умру. А если останешься, то из жалости. И я буду мучиться, видя, как ты жертвуешь ради меня своим счастьем».