Приставкин Анатолий Игнатьевич
Шрифт:
Монета медленно скользнула в глубину. С минуту была видна. Сперва ярко, потом, потуск-нев, просвечивала, как луна сквозь дымку, белым пятном... Какое-то время угадывалась, пока не исчезла.
– Двадцать пять метров... Такая видимость!
– похвалился Сергей Афанасьевич.
– Нигде в мире нет такой воды. Как уезжать, не забудь бросить! Чтоб скорее вернуться...
Плыть на шатком пароходике, а таковым он мне показался в первое мое плавание, страшно-вато. Среди тишины, и покоя, и ласковой глади вдруг задымились фиолетовые, нарисованные на горизонте горы и будто начали гнуться, растворяясь в белом молоке, и поднялось, как лохнесское чудовище из глубин, нечто черное высотой до неба.
И понесло.
Однажды я увидел Байкал с вертолета и горы, остроугольные, с выбеленными боками, так что смог представить, как спящие на них ветры, не удержавшись на крутых склонах, покатятся по холодным срезам скал, обламывая по пути стеклянный лед, и ударятся о землю, а разбившись на сотни мелких струй, вспенят береговую воду. Тогда и взовьется Байкал, становясь сам как горы, высокий и грозный, и густые брызги падут далеко на берег, зазвенят окна в рыбацких домишках...
И весь Байкал вдруг покачнется, словно блюдечко в нетвердых руках, и пойдет валить стихия: один вал выше другого, и покажется, что ничего в мире уже и нет - ни берегов, ни неба, - а одно безумство природы, некое помутнение, крушение всего и вся... Словом, конец света.
Наш "Комсомолец", переделанный из старой самоходки, вознесся, как игрушечный, под самые небеса, а потом провалился в преисподнюю... Сердце обрывалось от долгого падения вниз... И снова вознесся на адских, на сумасшедших качелях вверх, и снова пал...
И звук, я точно помню, это был не рев, не вой, а протяжный непрекращающийся звук, как из невыключенного динамика. Воспринимаемая вовсе не ушами, а кожей тела мелкая дрожь парохо-дика, напрягающего последние силенки, чтобы не сгинуть. И остановившееся время. Ибо это безумие вокруг продолжалось, оказывается, всего два или три часа.
И так же мгновенно улеглось, и наступила ошалелая тишина, и вода стала гладкой и зеленой, ну такой зеленой, что и слова зеленей не придумать. Как свежесть первых листьев, как цветущая рожь... Даже небу, у горизонта, трудно было навязать Байкалу свой интенсивный синий-синий цвет.
А жизнь на пароходике обрела домашние формы: кто-то стирает в тазу, а кто-то ужинает, кто-то притерся к трубе, которая занимает половину палубы и горяча, как дедушкина печка. Трубы хватает всем. И конечно же вечерние танцы на палубе под радиолу.
Над водами многоструйными
Бренчит радиола струнами,
Доносит грусть итальянскую
Ребятам, что едут с тальянкою
На дальние приисковые,
Русские земли исконные.
И бабы заслушались шустрые,
Забыли про черемшу свою,
Танцует бурят смуглолицый,
И проводник с проводницей,
И - бородатые ежики
Танцуют, обнявшись, таежники.
Весело тут и жарко им,
По палубе ножищи шаркают,
Душа их до жизни жадная,
А жизнь словно палуба шаткая,
Бродячая жизнь, бескрышая,
Им лишь пароход передышкою...
Так запомнилось. Записалось.
А еще записался разговор со штурманом Мироновым, который тот пароход вел. Он-то первый и поведал про деда своего Василия Афанасьевича, веселого, удалого человека, руководив-шего артелью. Когда пароход на стапеля ставить, по отзыву штурмана Миронова, нужны руки, ворот да русская "Дубинушка". Вот дед Миронов и запевал ее, да так, что слышали окрест и говорили: Мироновы работают...
Сын его, Афанасий Васильевич, участвовал в революции, водил ледокол "Байкал", который сгорел от снаряда колчаковцев. Потом Афанасий Васильевич водил другой пароход до самой аж Отечественной, пока глаза не стали плохо видеть. И передал дело сыну. А внук Василия Афанась-евича, тоже Василий Афанасьевич, начал тут плавать матросом с довоенных лет. И до сих пор плавает.
На другой день мы сидели, как водится, за бутылочкой, за омулевой ухой, которую подали, конечно, не сразу, а по существующему ритуалу, после определенной выдержки да разговора.
Разговор опять же вокруг Байкала. Как та серебряная монетка, то ярко проблескивал, то погружался в глубь времен и мерцал оттуда едва-едва.
– Родился я в Листвянке, - начал Сергей Афанасьевич, положив темные крупные руки, с пальцами в узлах, на белую скатерть, которую в честь гостя постелила на стол его жена.
– Родился тут, тут и умирать буду. В сороковом, когда стукнуло мне восемнадцать годков, на клепке ледокола "Байкал" покалечился... А работать пошел с двенадцати лет. Глаз, значит, повредил, двадцать пять процентов зрения стало, а потом и они сплыли. Это я про левый глаз говорю. Но и на правый повлияло. А руки, это мне вывернуло во время шторма на пароходе "Ангара". Логинов, с которым вместе плавали, знает. Но акта я тогда не составил, дурак, молодой был...