Шаров Владимир Александрович
Шрифт:
Лемникова пишет: «Милая, дорогая моя, два дня назад мне сказали, что ты жива, никуда не уехала, дали твой адрес, и теперь я могу тебе написать. Помнишь, Ната, как в Тамбове мы с тобой прощались у калитки, думали, что всего на две недели, дальше – Москва и наши курсы, а прошло между тем больше четырех лет. Избалованная, я узнала нужду, голод, узнала рабскую зависимость, власть сильных, злых, бесконечно гадких и ничтожных людей. Именно у них, падая от голода, я пошла просить кусок хлеба. Это не фраза и не фантазия прежней мечтательницы Нины, вечно делающей из мухи слона. Это, Ната, жизнь, это самая настоящая правда. Прошлую зиму я прожила в сторожке у железнодорожного переезда, после только что перенесенного сыпняка питалась пустым чаем да куском хлеба. Чтобы и оттуда, в стужу, не быть выгнанной на улицу, чтобы не отняли и хлеба, который я зарабатывала почти пятнадцатичасовым ежедневным трудом, я должна была сносить гнусные предложения. Немудрено, что я сломалась, что во мне все умерло, атрофировалось, и лишь на самом дне теплилась мысль, что на свете есть человек, который меня любит, с которым мы вместе столько мечтали о душевной близости, о детях, о совместной работе.
Я не знала, где он. Почти год мы не виделись, но потом встретились, причем случайно, на улице, и я поняла, что он такой же, как другие. Он сказал мне, что наши отношения в прошлом, и я ушла. Это была последняя капля.
Больше, Ната, сил у меня нет, и я не хочу жить. Когда Алеша меня оставил, я не умерла лишь потому, что есть мама, и ей я не в силах причинить горе.
Пойми, мысли о смерти – не малодушие. Ведь мы добиваем безнадежно раненую собаку, считаем это актом милосердия. Вот и я такая же безнадежно раненая. Нельзя жить, Ната, не веря. А я за эти годы не видела правды. Нельзя человеку быть одному. Нельзя никого не любить, а у меня и любовь оказалась ложью. Я мечтала иметь ребенка, была уверена, что в этом и смысл, и радость жизни, а теперь никого не хочу.
Ты, может быть, скажешь, что идет строительство нового мира, я не должна отчаиваться, будет у меня и любовь, и дети, и интересная, нужная людям работа. Работа у меня имеется и сейчас: как проклятая, днем и ночью перепечатываю протоколы допросов и приговоры. И я никуда не могу уйти, во-первых, потому что надо же что-нибудь есть, а здесь сравнительно хороший паек, а во-вторых, я „идеальная машинистка“, и меня не отпустят.
Ты, Ната, однажды сказала, что я ищу общества, шума, рассеянной жизни, оттого что у меня внутри громадная душевная пустота, такая, добавила ты, от которой люди стреляются. От общества я бы и сейчас не отказалась, но уже по другой причине, раз на раз не приходится, теперь душа у меня полна до краев. Я чересчур хорошо знаю и жизнь, и людей, и себя.
Пустоту, конечно, надо было заполнить, но, наверное, иначе. Может быть, время и сгладит, но пока я плохо верю, что сумею выкарабкаться.
А родители передают тебе большой привет. Папа стал стариком. Работает очень много и очень устает. Мама тоже страшно сдала, все делает сама, по-прежнему ради нас готова на какие угодно лишения.
До свидания. Твоя Нина».
Не думаю, Аня, что в письме много преувеличений, хотя позже Нинины послания звучали уже не столь безнадежно. В конце 1923 года Нате с помощью Ильи удалось добиться откомандирования Лемниковой в Москву. Она приехала в середине декабря, но жить сначала ей было негде, и она поселилась у Наты на Полянке. До марта они жили в квартире вчетвером: Ната, Нина Лемникова, Спирин и тогда еще Коля. Коля отнесся к появлению нового жильца спокойно, а Спирин, который и сам был на птичьих правах, буквально клокотал, чуть не ежедневно требовал от Наты, чтобы она выставила подругу.
Надо сказать, что Нина в общежитии была человеком нелегким, временами Ната сильно ею тяготилась, но о том, что Лемниковой хорошо бы указать на дверь, и слышать не хотела. Спирин нервничал по вполне понятным причинам. За зиму он почти убедил Колю, что его вот-вот должны арестовать и единственный шанс спастись – бежать, бежать как можно скорее. Причем так бежать, чтобы никому и в голову не пришло, что Коля до смерти напуган и хочет одного – где-нибудь затаиться. В итоге Коля начал готовиться к своему знаменитому пешему походу из Москвы во Владивосток.
Еще два-три года назад Коля объяснял Спирину, что вот у него есть идея, пройдя страну насквозь, попытаться убедить, умолить всех этих расколотых Гражданской войной, переполненных ненавистью людей простить друг друга и снова сойтись в народ. Спирин, услышав впервые Колин план, жестоко его высмеял, но с осени он вдруг стал говорить, что этот поход – то, что нужно. С одной стороны, Коля исчезнет из Москвы, где за ним давно и пристально следят, а с другой, поскольку проповедовать он собирается совершенно открыто, не таясь, за ним и дальше будут лишь наблюдать. Об аресте, пока он не дойдет до Владивостока и не станет ясен результат, речь даже не зайдет. Следовательно, четыре года передышки он, Спирин, ему гарантирует. В лучшем же случае, на что, кстати, немалые шансы, «органы» сочтут Колину деятельность полезной и нужной.
В общем, впереди у Спирина появилась реальная надежда остаться вдвоем с Натой, и от Лемниковой под боком, с ее бесконечными требованиями и истериками, он спешит избавиться. К счастью, связи у Спирина были, и к маю, убедившись, что на решительный разговор с подругой Ната не способна, он пристроил Лемникову на агитпароход, собиравшийся плавать по Каме чуть не до середины осени. На пароходе ехала небольшая театральная труппа и три десятка культпросветработников, которые должны были читать для местных жителей, в основном пермяков и коми, разные лекции: в частности, Нина, проучившаяся три года на Высших женских курсах, подготовила несколько лекций по санитарии. Во время первого же рейса у нее начался бурный роман с неким Вадимом, читавшим доклады о международном положении, но когда они вернулись в Пермь за углем, к ним присоединилась жена Вадима Лена. Откуда-то она уже знала об их связи, вдобавок все время была рядом – по распоряжению корабельного комиссара она была придана Лемниковой в качестве помощника – показывать с помощью фоноскопа наглядные материалы. Из Соликамска Нина писала Нате:
«Задним числом я хорошо понимаю, что ехать дальше с ними обоими было недопустимо. Лена и я просвещаем теперь пермяков на пару. Мне это чуднó. Может быть, виновата моя излишняя задерганность или еще что-нибудь, но я бы на ее месте не согласилась сейчас работать вместе. Здесь какая-то ненормальность. А так я рада, что ничего у нас с Вадимом не вышло. С моей стороны настоящего тоже, наверное, не было, просто я не могу скоро его забыть. Все же грустно, что я не нахожу в себе света, который был во время первого рейса. Тогда к нам обоим у меня было что-то теплое и ясное, а теперь одно удивление. Прибавь, что я вижу, что вела себя смешно. Зря, однако, я во всяких мучениях стараюсь видеть красоту. Я начинаю любить эти мучения за красоту, любить свои фантазии и, витая в облаках, не могу с ними расстаться. Получается глупость. Крепко тебя целую и давно жду твоего письма. Нина».
Спустя неделю она послала в Москву письмо, где было: «Во всем есть хорошая сторона. Во-первых, это мне еще один урок жизни; я сразу постарела лет на десять, однако взамен целая куча новых фантазий, снов, сказок, уж не знаю, как лучше выразиться. Я сейчас о Вадиме даже не думаю, но за то, что было, ему благодарна. Он излечил меня от Иркутска. Во мне такая масса доброго, красивого, нежного, ах, если бы я умела писать! Носятся кусочки ритмов и рифм, какие-то образы, какие-то обрывки мелодий, полный хаос, я прямо не могу их в себе удержать. Хочется петь песню, какую поют кочевники, бесконечную, словно путь по степи. Хочется раствориться в ней, уйти далеко-далеко, совсем одной, и петь у костра или на берегу реки. День за днем идти и идти, ловя, как знакомую речь, каждый шорох, понимая, будто надпись, и звериный след, и обломанную ветку. Там я бы нашла свою песню, а спела бы ее – нашла и покой. Впрочем, покоя я не хочу, но и надрыва не хочу тоже.
Ну, хватит. Крепко тебя целую, твоя взбалмошная Нина Лемникова.
P.S. У меня большая неприятность. Из Иркутска написали, что здоровье мамы сильно ухудшилось, у нее грудная жаба, надо лежать в постели, а она прыгает. Что делать, не знаю. Я сейчас иду, будто по канату, того и гляди, соскочу куда-нибудь. Однако пока держусь, держусь».
Оттуда же, Анечка, с камского парохода, от Лемниковой в Москву в июле пришло еще одно письмо.
«Ната, дорогая! Я месяц назад написала огромное письмо, не понимаю, дошло ли оно: ответа, во всяком случае, не получила. В нем было о нашем корабельном комиссаре Павле. Вкратце повторюсь, мне необходим твой совет. Вскоре после того, как мы расстались с Вадимом, Павел предложил мне выйти за него замуж и ехать на два года на Камчатку. Тогда я отказалась, потом засомневалась и постепенно решила, что поеду. В пропавшем письме я рассказывала о своих колебаниях. Теперь же я твердо хочу ехать. Именно с ним, с Павлом, хочу. Правда, недостатков в Павле куча, но они искупаются очень редкими и чудесными чертами. Словом, я беру его, какой он есть. Я хочу с ним вместе идти по моей чудной тропиночке – он спутник хороший, мы откроем новые страны, которых никто не видел. Мы рука об руку пойдем вперед и выше, заберемся туда, куда в одиночку не дойти. Словом, и в жизни, и в работе мы дополним и поддержим друг друга. Да что умствовать?! Нам будет хорошо, будет солнце, свежий ветер, будет все что хотите прекрасного, нежного, яркого, сумасшедшего. Это мое, наше право, и я его завоюю!
Только мамочка… Как же мне быть? Раньше я бы отказалась легко, а теперь не могу. Я себя ругала, срамила самыми жалкими именами, ведь я по-прежнему или даже еще больше ее люблю, и вдруг Павел перевесил… Я в полном рассудке, ни чуточки не теряла голову, я ему сказала, что зависит от мамы, а сама – хочу ехать. Будто сумасшедшая, хочу. Когда я думаю о Камчатке, кругом все цветное, танцует, а оглянешься – тяжелый серый туман и наш пароход гудит, чтобы с кем-нибудь не столкнуться.
Если бы не два года… Как же быть? Могу ли я ехать? Почему-то мне кажется, что все будет хорошо. Там есть постоянная телеграфная связь. А два года, в конце концов, не такой уж длинный срок.
Ната, дорогая, конечно, если маме будет очень тяжело, я останусь. Только она не скажет. Пожалуйста, поговори с ней, позондируй, посмотри, кто из нас должен уступить. Я гадкая эгоистка, но отказаться силы воли нет: эта поездка сейчас для меня – все.
И пожалуйста, какой бы ни был результат, сообщи телеграммой: адрес – Пермь, почта, до востребования, Лемниковой. Твоя Нина».
Но камчатская командировка сорвалась. Почти полгода, пока решалось дело, Нина с Павлом прожили в пермской гостинице, а потом все растеряв: и работу, и мужа, и ребенка (на пятом месяце, у нее был выкидыш), она вернулась в Москву. На этом фоне было лишь одно светлое пятно. Спирину тогда же удалось выхлопотать для нее в Москве комнату. Незадолго до развода с Павлом Лемникова писала Нате: «Родная моя Натуша, знаю, что будешь ругать, но что же делать? Не верю в предопределение, но одной случайностью то, что произошло, объяснить трудно. Хотя не все ли равно, каким способом отняты у человека и силы, и воля к жизни? Ведь подумай, за один месяц я потеряла ребенка и – надвигается новое – прошла трещина у нас с Павлом. Правда, я сама часто не понимаю – люблю ли я его по-настоящему, бывает и скучно, и тяжело с ним, но сразу потерять и ребенка, и мужа – когда я так боюсь одиночества, когда так хочется ласки, тепла, и не только в дружбе, но и в своей норке.Прибавь постоянный страх за мамочку, страх, что она заметит, что я балансирую на краю чего-то страшного и непоправимого. Конечно, решать мне самой, но скажи, когда Павел был в Москве, как он тебе показался? Глупый вопрос, но ведь, в сущности, на разрыв-то иду я. Предложение в Средней Азии даже лучше камчатского, будь я на месте Павла, ни за что бы не отказалась. Я же ехать туда решительно не хочу, и причина не только в жаре. Жара – внешнее, да и живут же в Бухаре люди. Дело в моей проклятой интуиции, которая по неуловимым признакам, я их даже не назову, угадывает неладное и редко ошибается. Я из-за самозащиты первая ощетинилась, предложила разойтись и прочее, а он сидит, словно в воду опущенный, и вместо обычных протестов говорит, что подумает. Знаю, отправься я сейчас в Москву на месяц – все наладится. Он без меня тут же дичает. Но зачем, стоит ли овчинка выделки? Странно, он груб, некультурен, примитивен, но есть в нем и мягкость, и чуткость, и глубина, словом, много хорошего, и при всем иногда совершенно недопустимом моем отношении к нему я чувствую, что к нему привязана, что расстаться мне будет невыносимо тяжело, – а веду к разрыву. Но мама, кажется, считает, что у нас ничего особенного. Может, и правда? Сама я не понимаю, не могу понять, не могу разобраться. Не получается ни читать, ни думать, только переживаю, что было раньше, да мутно, без радости, воображаю будущее. Я похожа на солдата, вернувшегося с войны: внутренне опустошена и знаю о жизни слишком много плохого, чтобы ждать откровения. В общем, мне страшно. Впереди беспросветно, компас потерян и дороги не видно.
Где, где же свет, где выход? И есть ли он для меня или я уже за бортом?
P.S. Писала и лгала себе, тебе – ни во что я не верю, ни на что не надеюсь, для меня все кончено, и вопрос – как лучше уйти… Но мама – что будет с ней? Притворятся сил больше нет.
Ради Бога, помоги. Посоветуй… Твоя Нина».
Через две недели после истеричного пермского письма Нина снова появилась на Полянке, но на сей раз Спирин возмущаться не стал, он уже знал, что избавиться от Лемниковой можно – надо откупиться. Слава Богу, возможности у него были. В итоге, как я говорил выше, спустя неполный месяц Лемникова по ордеру НКВД вселилась в комнату совсем от них близко, так захотели и она, и Ната – в Спасоналивковском переулке. Нашлась для Лемниковой и работа. Конечно, Спирин легко мог взять Нину в свое ведомство, но подобная перспектива ему мало улыбалась, и он пристроил Лемникову в Комиссариат железных дорог, где тоже был очень хороший паек, правда, как и в Иркутске, надо было день и ночь стучать на машинке. К удивлению Наты, Лемникова не кочевряжилась, и лишь позже стало ясно, почему. В комиссариате у нее скоро появились видные покровители, которые, кроме всяческих послаблений, льгот, обеспечивали и ордера на хорошую мануфактуру. Спустя два месяца Лемникова с полным основанием звала себя настоящей столичной штучкой.
Со студенческих времен она была страстная театралка, и Ната все чаще слышала, что Лемникову в мехах, чуть ли не в драгоценностях, видели и на одной премьере, и на другой. В общем, жизнь наладилась, хотя, может быть, и не походила на ту, о какой они в юности обе мечтали. Сама Лемникова не раз говорила, что обязана подруге по гроб жизни.
Ты, Анечка, дальше увидишь, долг этот был отдан быстро. Пока же дела шли хорошо, даже с запасом, и Лемникова начала строить планы переезда родителей в Москву, в Сибири они почти непрерывно болели.
Между тем Коля шаг за шагом дозревал до своего похода во Владивосток, и наконец 10 марта 1923 года Спирин и Ната спустились вниз к подъезду, чтобы напоследок его обнять и попрощаться. Все обстояло именно так, а венчание, множество друзей и церковная паперть, к сожалению, – красивая сказка.
Но не спеши, Анечка, разочаровываться, возможности у тебя еще будут. Пока же скажу, что насчет Колиной экипировки вопрос открыт; имелись ли у него швейцарские горные ботинки, кавалерийские галифе и красноармейская шинель, мне узнать неоткуда, может, и были. Подруге Ната лишь написала, что они втроем обнялись, расцеловались, и Коля ушел, за Спириным почти сразу пришла машина, он уехал, а она долго, муж давно скрылся за особняком, что на углу Полянки, стояла и смотрела ему вслед. Плакать не плакала, но на душе было очень тоскливо. Перед тобой, Анечка, цитата, из нее видно, что пусть они прощались и не столь торжественно, как с церковью и венчанием, но тоже трогательно.