Толстая Татьяна
Шрифт:
"Однажды в Гонконге мне подали морскую тварь, похожую на
вошь под микроскопом. Когда ее опустили в кипяток, она стала
совершенно прозрачной, что не испортило невидимого обеда. В
литературе подобный фокус происходит тогда, когда..."
но читателю моего типа уже неважно, что происходит: завороженное идеей невидимого обеда, воображение предлагает веер вариантов, и тот единственный, что выбран автором, как кажется, обедняет палитру возможностей. Наверно, это происходит оттого, что Генис недооценивает свой талант блестящего рассказчика: в эссеистике он чувствует себя уверенно ("Довлатовская книга настояна на Пушкине, как коньяк на рябине"), в художественном нарративе он словно бы тушуется, и напрасно.
"1972 год я встречал по месту тогдашней службы: в пожарном
депо Рижского завода микроавтобусов... (...) Мои сотрудники...
жили по-своему, и мораль их уходила в таинственные сферы
беспредельной терпимости. Старообрядец Разумеев испражнялся, не
снимая галифе. Полковник Колосенцев спал с дочкой. Замполит
Брусцов не расставался с романом Лациса "Сын рыбака" и вытирался
моим полотенцем. Капитан дальнего плавания Строгов играл в
шахматы - час в сутки и пил трижды в год, но все - от клея БФ до
тормозной жидкости.
Вот в такой компании я и сел встречать Новый год. С закуской
обстояло неопределенно. Сквозь снег пожарные нарвали дикую траву
на пустыре и варили ее в казенной кастрюле до тех пор, пока
бульон не приобрел цвет зеленки. Потом сняли клеенку с кухонного
стола и ссыпали крошки в варево..."
Здесь каждое слово кажется враньем. На художественную выдумку указывают хотя бы аллитерации в пределах одной фразы: Брусцов, Лацис, полотенце. Между тем, это чистая правда.
"Прелесть кота не в том, что он красивый или, тем более,
полезный. Прелесть его в том, что он Другой".
Мне все больше и больше хочется - о Другом. О других. О том же Генисе.
К концу книги Генис приходит - и совершенно напрасно - к неожиданному выводу:
"все, о чем можно рассказать, не стоит, в сущности, того,
чтобы это делать".
А вот это неправда. Рассказывать нужно, рассказывать стоит, здесь и сейчас, пока мы все не ушли к началу начал, в предвечность, в плодотворную и нерасчлененную темноту и тишину.
И хорошо, что Генис сам себя не послушался и рассказал.
1999 год
Татьяна Никитична Толстая
Памяти Бродского
Когда из дома выносят последние вещи, в помещении поселяется странное гулкое эхо: твой голос отражается от стен и возвращается обратно к тебе. Звон одиночества, сквозняк пустоты, потеря ориентации и тошнотворное ощущение свободы: все можно и все безразлично, ничто и никто не дает отклика кроме слабо зарифмованного стука твоих собственных шагов. Не так ли чувствует себя сейчас русская литература: не дотянув четырех лет до конца столетия, она лишилась своего величайшего поэта второй половины двадцатого века, и дождаться нового ей в этом тысячелетии уже не придется. Иосиф Бродский ушел, и в нашем доме пусто. С самой Россией он расстался два десятилетия назад, пытался стать американцем, любил Америку, писал эссе по-английски, но Россия - цепкая страна: сколько бы ты ни вырывался, она держит тебя до последнего.
Когда человек умирает, в России принято занавешивать зеркала черной кисеёй - старинная примета, смысл которой забыт или искажен. Мне в детстве приходилось слышать, что это делают для того, чтобы покойник, который еще девять дней будет бродить по своему дому, прощаясь с близкими, не испугался, не найдя в зеркале своего привычного прежнего отражения. Иосиф за свою несправедливо короткую, но бесконечно богатую жизнь отразился в стольких людях, судьбах, книгах, городах, что в эти скорбные дни, когда он незримо ходит между нами, хочется набросить траурную вуаль на все любимые им зеркала: на великие реки, омывающие Манхэттан, на Босфор, на каналы Амстердама ("голландцы - лучший народ на свете!"), на воспетые им воды Венеции, на кровеносную сеть Петербурга (сто островов - это сколько же рек?),- его родного города, любимого и жестокого, прототипа всех будущих городов. Там его - молодого мальчика - судили за то, что он поэт, а стало быть, бездельник - кажется, он был единственным в России, к кому был применен дикий свежеизобретенный закон, карающий за нежелание зарабатывать. Конечно, дело было не в этом - своим звериным чутьем они уже тогда прекрасно почуяли, КТО перед ними. Они отметали предъявленные им справки о каких-то копейках, полученных Иосифом за переводы стихов. "Кто вас назначил поэтом?" - кричали на него. "Я думал... я думал, это от Бога". Понятно. Тюрьма, ссылка.
"Ни страны, ни погоста не хочу выбирать,
На Васильевский остров я приду умирать"
обещал он в юношеских стихах.
"Твой фасад темно-синий я впотьмах не найду,
Между выцветших линий на асфальт упаду..."
Мне кажется, он потому и не хотел вернуться в Россию хотя бы на день, чтобы не осуществилось это неосторожное пророчество: ученик - среди прочих Ахматовой и Цветаевой, он знал их поэтические суеверия, знал и разговор между ними, произошедший во время едва ли не единственной встречи великих женщин. "Как вы могли написать (такие-то строки): разве вы не знаете, что слова поэта всегда сбываются?!" - упрекнула одна.- "А как вы могли написать (такие-то строки)?!" - поразилась другая - потому что предсказанное ими и правда сбылось.
"Иосиф, Вы поедете в Россию?" - "Наверно". "Не знаю". "Может быть". "Не в этом году". "Надо бы поехать". "Не поеду". Все бросились в Россию - кто посмотреть, а кто и навсегда,- Бродский колебался, но остался. Я познакомилась с ним в 1988 году во время короткой поездки в Америку, а в Москве меня сразу позвали на вечер, посвященный Бродскому. Старый друг читал стихи Иосифа, потом исполнялась музыка, не имевшая к нему никакого отношения, но посвященная ему. Пробиться к концертному залу было невозможно, на улицах прилегающих кварталов прохожих ловили за руки, умоляя продать "лишний билетик", зал охраняла конная милиция - можно было подумать, что ожидался рок-концерт. К своему ужасу я поняла, что на меня рассчитывают: я была первым живым человеком, видевшим поэта после многих лет изгнания. Что я могла сказать? Что можно сказать о человеке, с которым ты провел два часа? Я сопротивлялась, меня вытолкнули на сцену, я чувствовала себя идиоткой. Да, видела Бродского... Да, живого. Болеет. Курит. Пили кофе. Сахара в доме не было. (Волнение в зале: не обижают ли нашего поэта американцы? Как же без сахара?) Ну что еще? Ну, зашел Барышников, принес дров, топили камин. (Волнение в зале: не мерзнет ли там наш поэт?) А на каком этаже он живет? А что он ест? А что он пишет? Рукой или на машинке? А какие у него книги? А он знает, что мы его любим? А он приедет? Он приедет? Он приедет?