Шрифт:
– Для казаков - да. А для шляхты?
– Шляхте нет места на земле. Это позор человеческого рода.
– Но человеческий род непрестанно порождает и панов, и хамов. Разделяются и размежевываются - и нет спасения.
– Вот тебе и спасение - изжить панов. Смести с лица земли все порочное.
– А что порочное, гетман?
– То, что пьет людскую кровь.
– Ты тоже разливаешь людскую кровь. Порой несправедливо. И если прольется она в Княжьих Байраках...
– Вот уж заладил: Княжьи Байраки, Княжьи Байраки!
Я позвал Иванца.
– Где Нечай?
Есаул вертел выпученными глазами, надувал свои красные щеки и молчал.
– Ну?
Иванец молчал. Я подбежал к нему, схватил за грудки, встряхнул так, что чуть не оторвал голову, но шея у него была крепкая, удержалась.
– Знаешь, а молчишь! Почему не сказал!
– Пан гетман, не хотел тревожить.
– Тревожить? Вот я тебе потревожу! Бери сотню, гони вдогонку и задержи этих негодников! Одна нога там, другая - тут! Не вернешь - горлом своим заплатишь!
Самийло встал, сказал спокойно:
– Дозволь, гетман, я тоже поеду и возьму отца Федора.
– Не генерального писаря это дело!
– Позор не будет разбирать. Падет на все наши головы.
– Хочешь, поезжай. Ко всем дьяволам! На погибель!
Во мне прорвалось все желчное, мрачное и неосознанное. Знал, что Самийло, может, единственный, кто желает мне только добра, кто даст свою руку на отсечение за меня, а не мог удержаться, и проклятья, которые я должен был бросить в лицо всему самому ненавистному, несправедливо доставались теперь моему ближайшему товарищу. Вскоре я должен был тяжко пожалеть и жалеть до конца жизни за эту минуту своей слабости, но это было запоздалое раскаяние, как и все людские раскаяния.
Вот тут я почувствовал бессилие власти. Победы достаются всем, поражение и позор - только тебе одному. Ты обречен барахтаться в безысходности, преодолевать неодолимое, состязаться с безликим врагом, с привидениями, со злой долей, и никто не придет к тебе на помощь, никто не посочувствует, а только злорадство нависнет над тобой, как туман над долиной. И до этого времени испытывал я приступы безнадежного одиночества, но такого тяжкого не знал еще никогда. Одиночество рвалось из меня, будто дикие кони, я загонял их назад, держал изо всех сил, чтобы не выпустить, не показать никому, - и вся сила шла на это, а для дела ничего не оставалось. Войско было без гетмана. Оно отдыхало, зализывало раны, готовилось к походу, знало или не знало, что часть от него где-то оторвалась и готовится совершить дело позорное и унизительное, его не трогала боль гетмана, оно не ведало его страданий, великое войско - не одной матери дети.
Я созвал полковников и старшин. Прохаживался между ними возле своего большого шатра, останавливался то возле одного, то возле другого, всматривался в лица, хотел прочесть в их взглядах, в их душах - что там, какие мысли о гетмане. Сам не ожидая, остановился вот так перед Нечаем. Молодой и здоровый, как вол, негнущаяся белая шея, которую не берет и степное солнце, упрямый взгляд, жадные к жизни губы.
– Жить хочешь?
– спросил его.
– Кто бы не хотел?
– Тогда зачем послал добивать поверженных?
– Бес их посылал! Кто пошел, тот пошел, а кто не хотел, тот остался.
– Ты ведь знал, что пошли, почему не остановил? Почему не сказал мне?
– Они ведь не спрашивают. Ты сам, гетман, послал их две недели назад делать перекоп в Княжьих Байраках. Так, может, жаль стало своего труда? Человек если уж вырыл окопчик, то кто-нибудь должен был в нем споткнуться. А споткнется - упадет, и все у него из рук рассыплется. Лишь дурак не захочет собрать рассыпавшееся.
– Ох, насобираем мы горя да беды на свои головы, полковник, - вздохнул я на эту его простецкую речь.
– Ну а ты, Чарнота? Ты генеральный обозный, должен был бы у этих своевольников отобрать весь припас, увидев, что умыкают тайком из табора!
Чарнота пожал округлыми плечами. Был он весь круглый, хоть кати его колесом, глаза тоже у него были круглые, будто никогда они у него и не закрывались, не прищуривались, чтобы видеть все даже там, где никто не видит.
– Мне что? Мое дело - добывать у чужих и отдавать своим. Армата исправна, припас есть, все необходимое тоже. А кто куда бежит - пускай полковники да есаулы смотрят.
– Гей, пане гетман, не придавай значения, - беззаботно промолвил Кривонос.
– Все равно ты должен был знать, что орда не оставит панов, не потрепав как следует.
– Пусть орда. А мы? Будто собака, нападающая на слепого? Что скажет мир о нас?
– А что он говорил до сих пор? Знал ли кто-нибудь, что мы и кто мы?
Прилетел гонец от Брюховецкого. Глаза у него, как и у есаула, были бегающими, неуловимыми.
– Пан гетман, они отказались повиноваться!
– Где есаул?
– Там остался. И писарь генеральный, и отец Федор. И уже идет битва. Орда начала первой.
Я отстранил его и махнул джурам, чтоб подавали коней для меня и для старшин. Надо спасать хотя бы то, что можно спасти. Гетмана слушают только в часы смертельных опасностей. После боя уже не слушает никто. Может, так и надо? Когда ведешь людей на борьбу, приходится бороться прежде всего не с врагом, а с ними же. Но прежде всего - с самим собой.