Шрифт:
Пока Выговский вычитывал мне густоплетенные словеса пана сенатора, я весь кипел от гнева. Украина непременно должна остаться в лоне ойчизны королевской? Но почему же? Разве земля наша стала себе не отчизна? Были же князья когда-то, гремела слава, расцвела земля, иноземные властелины сватов своих в Киев засылали, купцы со всего света везли свои товары. Потом надвинулись черные орды, подошли под валы Киева, а великий князь Даниил не успел его защитить. Тогда литовский князь Гедимин пришел - и бросились под его руку, лишь бы только ускользнуть из-под орды. Вышло, будто добровольно присоединились к Литве, хотя ничто нас не объединяло, кроме меча Гедиминова. Потом Ягайло женился на Ядвиге, и нас передали в корону польскую, уже и не спрашивая, а получалось, что снова будто добровольно прилепились к чужому боку. Чего же искали и что нашли? Чужой славы или уюта под чужим крылом? Нашли сотню лет рабства панского - вот что! А теперь пан Кисель снова об этом лоне? Вырвемся и отторгнемся! Развалим королевство, расколем его так, что никто уже не склеит!
– Скажи есаулам, пусть на завтра созывают казаков, да прочтем им все это писание пана Киселя, - велел я Выговскому.
– И этого попа тоже поставь там, пусть послушает, чтобы в обоих ушах звенело.
Сенаторское письмо я сам читал перед войском. У пана Ивана был слишком слабый голос для такого чтения, хотя и не терпелось ему показаться перед всеми рядом с самим гетманом.
Я со старшинами стоял на высоком краю широкой долины Роси, река текла где-то вдали за вербами и лозами, а тут по долине разлилось целое море людское, яркие жупаны и белые свитки, черные шапки смушковые и обнаженные головы, оружие богато украшенное и просто колья на костлявых плечах, казаки, сбитые в полки еще из-под Желтых Вод и Корсуня, и вспомогательное войско неисчислимое, давние товарищи знатные и тысячи безымянного люда из тех, которые не помнят, как их и зовут, зато помнят свои кривды.
Голос мой обрел неведомую мне ранее резкость, я даже сам этому удивлялся, каждое слово слышно было далеко, летело оно по долине широко и свободно, но все равно не долетало до всех: собралось здесь войска тысяч семьдесят, и от малейшего движения этих неисчислимых толп будто ветер проносился над долиной, и грозный гомон эхом звучал вдали. Тогда я умолкал на некоторое время, пока снова залегала тишина, и медленно читал дальше. Слышали не все. Кто стоял ближе, пересказывал услышанное дальше, добавляя каждый раз немного и от себя, так оно катилось шире и шире, переиначивалось и перекручивалось до неузнаваемости, до глупостей и смеху, уговоры становились угрозами, обещания - карой, советы к замирению - объявлением войны, призыв не отрываться от тела короны - грубым отторжением и лишением прав. Даже если бы все слышали то, что писал пан сенатор, он и тогда ничего не дождался бы, кроме возмущения и презрения, а теперь следовало ждать настоящей грозы, потрясения земли и неба, пробуждения всех стихий. Рождалось постепенно, катилось из дальних далей невнятным шумом, потом грозным гулом, потом ударило ревом и зыком, невыносимыми криками, так что уже напрасно было бы пытаться пересилить это море, нужно было стоять и слушать.
– Что он там пишет, что выписывает!
– А ну его ко всем чертям!
– К чертовой матери!
– Ко всем чертям и чертенятам!
– Еще спрашивать у пана!
– Возьмем и так!
– Не станем просить!
– А у кого просить?
– Говорил пан - кожух дам!
– Пусть сам в нем греется!
– Да вшей кормит!
– Го-го-го!
Когда народ так кричит, кто может поднять против него свой голос, даже самый могучий?
– Слыхал, отче?
– спросил я Петрония.
– Передай пану Киселю, что тут слышал и видел. Хочет трактовать с нами, пускай сам приезжает да на все посмотрит. Мы не против трактатов. А теперь, чтобы успокоить моих казаков, может, отслужили бы вы с отцом Федором службу божью?
Отец Петроний молча смотрел на меня: не глумлюсь ли я над ним? Ведь кто же в таком шуме станет слушать богослужение?
– Боишься, что не станут слушать?
– посмеялся я над опасениями игумена.
– Это ведь пана сенатора не хотят слушать, а бога послушают. Лишь бы слуги его говорили.
Отец Федор уже соорудил походный аналой: две опрокинутые бочки накрыли плащаницей, положили книгу темную и старую, поставили распятье. Оба священника стали по обе стороны аналоя казацкого - отец Федор возле книги, Петроний - возле распятья, подняли вверх руки, молча благословляя, криков становилось меньше и меньше, пока все не затихло так, что священники в два голоса смогли пропеть акафист, а после акафиста и все казачество, хотя и не очень дружно, но растроганно затянуло "О всепiтая мати!".
После службы я позвал священников и всех старшин в свой трапезный шатер и угостил несколькими чарками горилки, и тут отец Федор шепнул мне:
– О сын мой, надо тебе упрятаться от суеты сией и дать отдохновение душе, ибо не выдержит она, оборвется, как струна на кобзе, а тогда грех великий ляжет на всех нас, на меня, слугу божьего, самый великий!
– Где же теперь укроешься, отче? Видел, сколько люда собралось? Нужно его до ума довести, на полки расписать, полковников назначить, разослать по Украине. Обо всем теперь заботиться надлежит. Чтобы войско не умирало от голода, чтобы было оружие, армата, припас, чтобы в деньгах не испытывал недостатка. А еще и державное хозяйство, судопроизводство, почтовая коммуникация, надежные шпики и удобные агенты, послания к соседним державам - все лежит на моей голове, как же тут укроешься, куда прислонишь свою голову? Обо мне поют, что начал землю копытами конскими пахать, кровью поливать, а я же и житом-пшеницей хочу ее засеять, да и чтобы уродил не куколь, а ярое зерно, чтобы дети выросли на этой земле.
– Бог мне не простит, если не уберегу тебя, сын мой, - стоял на своем отец Федор.
Если бы человек знал, чего должен остерегаться и как?
Я определил полки, назначил полковников и разослал их на военный чин. Теперь среди знатных в большом водовороте войны поднимались новые могучие фигуры, которых я присоединил к своим давним побратимам, и расписал на полки всю Украину, как говорится: где буерак, там и казак, что село, то и сотник. Так и случилось, что земля наша, может, впервые в своей истории получила свои собственные уряды с надеждой на волю и правду, соблюдать эти надежды должны были мои полковники по обеим сторонам Днепра вплоть до валахов в одну и до Литвы и Белой Руси и Российской державы - в другую: чигиринский Вешняк, черкасский - Кричевский, корсунский - Топыга, каневский - Бурляй, белоцерковский - Гиря, переяславский - Джелалий, прилуцкий - Шумейко, миргородский - Гладкий, борзненский - Голота, киевский - Богун, полтавский Пушкарь, уманский - Ганжа, кальницкий - Гоголь, брацлавский - Нечай. Кривонос стал словно бы моим самым первым наказным гетманом над подручным вспомогательным войском, которое можно было бы бросить против вооруженной ватаги шляхетской, если появится где-нибудь неожиданно, против орды, если станет бесчинствовать, против кого-нибудь из моих полковников, коим я так щедро и без колебаний отдал всю Украину.
А сам уже думал: что же это за власть настанет теперь - гетманская или полковничья? Пока все под рукой, то слушают, как пчелы матку, а разлетятся ищи ветра в поле! Украина велика, гетман далеко, свет широкий - воля! Каждый сам себе пан, сам себе свинья, такое диво могут сотворить, что и мир содрогнется, а попробуй остановить, ответит, что я для него не по присяге гетман, точно так же и он может на моем месте быть, так почему же он должен подчиняться?
Панство же видело только меня, я для него словно бельмо на глазу, на меня изливали всю злость, все свое бессилие, пробовали издали пускать отравленные стрелы сплетен и наговоров. Дескать, Хмельницкий назначил гетманом казака Богдана Топыгу (тоже ведь Богдан!), а сам называется князем Руси и велел готовить себе пышную встречу в Киеве, чтобы сделать его своей столицей.