Шрифт:
– Здравствуй, голубушка, - промолвил я тихо.
– Ты, наверное, Ганна?
Она сверкнула на меня большими глазами, не отрываясь от ведра. Открытость взора. Не стеснялась своего тела, не знала его, не знала греха природы, наклонялась над криницей и одновременно распрямлялась, будто трава под росою, тянулась к небу и к утренней заре. Каков же тот казак Пилипко, которому досталось такое диво? Где он и кто?
– Батьку гетмане, почему вы не отдыхаете?
– спросила испуганно, и голос напомнил мне Матронкин пугливый голос, а глаза смотрели серо из-под темных бровей, тоже как Матронкины.
– Надо ехать, дитя мое, - сказал я почти растроганно, а может и растерянно.
– А завтрак? Я ведь кулеш вам сварить хотела?
– Сваришь когда-нибудь, если будем живы.
Она взглянула на меня с испугом: о чьей смерти вспоминаю? А у меня от этого взгляда перевернулась вся душа. Мотря встала передо мной, и моя старость, и мое нетерпение, и короткое время, отведенное мне, и святейшая любовь моя, освященная разлуками, и дороги крутые, а в каждой из дорог свой завет и свое завещание.
Око вечности.
Выплыл из росы голый до пояса Тимош, не продирая глаз, потянулся рукой туда, где шла с ведрами Ганна, норовил ухватить ее за бедро, она отпрянула, попятилась назад, чтобы избежать слепой руки, я прикрикнул на сына:
– Не дури! Собирайся в дорогу!
– Хоть позавтракать бы, гетман?
– Разве не ужинал?
На мой голос прибежали казаки, держались на почтительном расстоянии, терлись-мялись, чуяли грех за собой, соблазнившись, наверное, крепкими медами на пасеке, ведь и то сказать: угощал сам сын гетманский!
– Седлать коней!
– велел я им.
Отец Федор, наверное, и не спал - спали за него эти казаки молодые, имевшие сердца темные, а разум нетронутый, будто у младенцев, думать тоже не имел потребности - разве же не думал за всех сущих теперь гетман великий, потому-то, как и все священники, он был занят одним - молился, так и промолился всю ночь, пока я мучился своим, а теперь нам обоим не оставалось ничего другого, как соединить воедино свою бессонницу и везти ее дальше, будто несчастье.
– Еще и время пчелы не настало, а ты уже в дорогу, сын мой?
– спросил отец Федор.
– Может, отложить отъезд?
– Все можно отложить, отче, кроме нашей смерти.
Мы уехали с пасеки, оставляя позади себя и грусть, и молодую кручину, которые тревожили мою распахнутую душу, из-под дубов и калины я еще раз кинул взгляд назад, увидел Ганну, провожавшую нас, плавала по траве босыми ногами, смуглыми, кшталтными, как драгоценности, и почему-то казалось мне, будто и небо над нами подобрело от этой доброй души на пасеке.
– Куда теперь?
– вяло спросил Тимош.
– Черкассы!
– сказал я.
– А потом и Чигирин?
– Потом Чигирин.
– А там что - послы со всех земель сбежались уже? За гетманом гонятся?
– Послы еще не гонятся за мною, я гонюсь за послами, - терпеливо объяснил я Тимошу.
Был как все дети - бунтующие и послушные, горделивые и смешные, хвастливые и достойные сожаления. Тимош злился на меня за то, что вырвал я его из шатра ханского мурзы, где они заливались горилкой, и за то, что не дал порезвиться на пасеке, и за то, что случилось без него в Чигирине. Но я не очень принимал во внимание его душевное настроение - у меня было достаточно своих забот. Ночью на пасеке казалось, будто сбросил с плеч все хлопоты, - теперь навалились они еще немилосерднее, гнули меня к земле, вгоняли в землю. Кто я? Гетман с двумя выигранными битвами? Но ведь выиграть битву - одно, а отвоевать всю землю и освободить народ - что-то совсем другое. Никто этого еще не делал, и никто не знает, как делать. Я начинал с ничего, с несколькими побратимами, потом в моих руках было маленькое войско, теперь оно разрослось так, что не удержишь ни в каких руках, и я распустил его, будто гигантский веер, по всей Украине, безгранично и безудержно, а при потребности должен был снова собрать его, свернуть этот веер, сделать сручной палкой, карающей силой, саблей не ущербной, не выщербленной.
Кто мог пособить мне в этом, кто мог посоветовать и помочь? Вопросы без ответа. Пал на меня выбор, а оправдать этот выбор я должен был сам, мучаясь, страдая, в муках и неистовости. Самоказнь, но не раскаяние! Тяжко мне было, а еще тяжче тем, кто меня окружал, но что я мог поделать? Сам не спал - и никому не давал спать, сам не отдыхал - и никому не было отдыха, сам не ел и все возле меня были голодны. Таковы неудобства близости к власти. И все равно люди тянутся к этой власти, летят к ней, как мотыльки на огонь, не боятся обжечь крылья или и вовсе сгореть: мол, выгоду можно получить даже из пепла.
Какая суета!
Гнали целый день без передышки и без еды. Отец Федор покорно ехал за мною, казаки терпеливо молчали, Тимош ворчал, чтобы хоть коней попасти, но я только посмеивался над его неудачными домогательствами, ведь какой же казак не знает, что коня днем кормить не следует, достаточно для него и ночной пастьбы, а люди и вовсе могут без ничего - разве казак с одним сухарем не в состоянии перемерить всю Украину?
Лишь когда стемнело, разрешил я свернуть на какой-то огонек, теплившийся где-то на лугу, будто красное око ночи.