Шрифт:
— Но-но! — испугался Дымба. — У меня не графиня, чего орете. Я вам как людям рассказал.
— Миллионерша тоже неплохо, — одобрил Матюшенко. — Если, конечно, без обмана. А то, может, она брешет, а ты и распустил уши — голубая кровь.
— У миллионеров не голубая, — опять сказал Витя Бричка. — Голубая была у князей, маркизов и графов, у дворян, одним словом.
— А миллионеры разве не дворяне?
— Миллионеры нет. Миллионером кто хочешь может стать.
— Ну тогда и говорить не о чем, — сказал твердо Матюшенко. — Нашел чем хвастать! Была бы хоть какая-нибудь княгиня или дочка генерала на худой конец, а то — черт знает, Павлович, что у тебя за родичи! На фортепьянах хоть играет? А при чем тут Пржевальский? У Пржевальского лошадь была, это я точно знаю, а вот племянница…
— Дурак! Разве я говорил, что Пржевальского племянница? Я говорил — Благодаренко племянница, а Пржевальский само собой, Пржевальский был женат вторым браком на двоюродной бабке моей жены, понял?
— На бабке?
— На бабке. А что тут такого? Что ты в этом понимаешь?
— Ничего. Я только одно понимаю: хорошие у тебя связи, браток, нигде не пропадешь, и там зять миллионера, и тут сват министра. Везет же людям. Ты признайся, ведь не иначе какая-то волосатая рука тебя подпирает — не один же голый диплом?
— Нет у меня никакой руки! — взревел бывший директор. — Если бы была, я б тут с вами не сидел. Это только такие дураки думают, что если начальник, то у него обязательно рука есть. И крепко ошибаются, дело не в руке. И моя жена тут ни при чем, с происхождением у меня все в порядке. У меня отец не миллионер — колхозник. Да, да, простой колхозник. Я в институте пять лет в одних штанах ходил, уголь разгружал из вагонов. А по ночам зубрил. До посинения зубрил! Мне математика, как баба-яга снилась, с лопатой. Помнишь сказку? Она меня в печку сует, а я ноги-руки расставлю, кричу и не даюсь ей. Кричу: «Пожалей, бабушка, я же учил, честноеслово, учил!» Хотя за каким чертом учил, убей — не знаю, ни разу мне математика не пригодилась до сих пор. Пятый десяток уже, а этот проклятый сон все равно снится, как приснится — наверняка знай: заболеешьили еще какая гадость будет. А ты думал, диплом за красивые глаза дают,попробуй! Пять лет на манной каше.
— Ив одних штанах?
— Ив одних штанах! Я хорошо знаю, сколько хлеб стоит.
— Ну тогда я вообще ничего не понимаю, — сказал Матюшенко. — А только все равно тут что-то не так, человек не работает, а деньги ему платят. Вот я схожу в партком, пусть там поинтересуются, кем оформлен на заводе Дымба, слесарем или инженером. А может, заливщиком? А что ты думаешь, обязательно схожу.
Никуда, конечно, Магюшенко не пошел. Но и Дымба больше на плавильном не появлялся, бегал помогал где-то на других участках. Месяца через два ему таки дали в подчинение тарный цех — человек двадцать пять народу, и заливщики видели его иногда бегущим с папкой бумаг под мышкой в заводоуправление или из заводоуправления. На приветствия бывших приятелей он на ходу кивал, а от приглашений пойти выпить пива по старой дружбе отмахивался: какое там пиво — головы некогда поднять: лесу нет, людей не хватает, гвозди смежники дают кривые. «Это — гвоздь? — вынимал из кармана какой-нибудь огрызок без шляпки. — То-то, а план спрашивают». И бежал дальше. А Матюшенко вслед ему кричал: «А как же математика — не помогает? Эх ты, лошадь Пржевальского!»
МЕСТЬ
Если бы знаменитые люди знали, что со временем им возведут памятники, назовут их именами улицы и даже города, сочинят книги, в которых распишут по дням и по часам их жизнь, они бы ни за что не делали столько глупостей, сколько делают даже самые знаменитые из них.
Был в цеху подкрановый рабочий Гриша Румын. Подкрановый рабочий — это тот, кто работает под краном, то есть цепляет к мостовому крану всякий груз, чтобы переместить его с места на место. Настоящая фамилия Гриши была Чебан, а прозвали его Румыном за то, что, будучи родом откуда-то с Буковины, он до сорокового года состоял в подданстве королевской Румынии. Когда началась война и Румыния опять захватила Северную Буковину, Гриша по дурости и темноте своей пошел служить в армию Антонеску, в сорок третьем сдался в плен, получил, что положено, и приехал жить в Н-ск. Был Гриша мал ростом, без признаков растительности на лице и напоминал в свои сорок с лишним лет мальчишку. Мальчишку — это если смотреть с лица, оно у него гладкое, без единой морщинки, а если со спины глянуть — ни дать ни взять тихий аккуратный старичок. Вдобавок был он почти неграмотный, ходил молиться в какую-то секту, а говорил на такой смеси украинского, русского, румынского и еще богзнает каких языков, что над ним все смеялись.
— А что, Гриша, ты в самом деле никогда в школу не ходил? — бывало, начинал кто-нибудь в раздевалке. Дело после смены, народ скидывает пропотевшие грязные робы, голые уже шлепают к душевым кабинам, тряся мочалками, но учуяв развлечение, поворачивают к Грише головы.
Гриша сидит на скамейке у своего шкафчика, уже без штанов, но в длинной клетчатой рубахе, застегнутой на все пуговицы.
— Не ходил, — терпеливо отвечает он на вопрос, который ему задают чуть ли не каждый день.
— Ни одного года?
— Ни одного.
— Как же так? Что у вас там, при Антонеску, школы не было?
— Была. Только в школу ходили богатые, а я происхожу из бедной семьи, — бойко отвечает Гриша. — Нас у матери с отцом семь душ было, в школу ходили — двое.
— Ага, самые умные, значит…
Гриша на это лишь кротко улыбался, глядя в пол.
— А ты чего не ходил?
— Не в чем было.
— Где же ты тогда читать научился?
— В плену.
— Ишь ты, еще и учили их, значит.
— А как же ты, Гриша, говоришь, бедный-бедный, а воевал против своих же братьев рабочих и крестьян?
— А как — заставили, то и воевал, что ж делать.
— Не сильно видать тебя заставляли: мундир дали с погонами да сапоги новые — ты и рад стараться.
— Не сапоги — ботинки с обмотками, — объясняет Гриша.
— И хорошие ботинки?
— Хорошие. На кожаном ходу.
— И винтовку дали?
— И винтовку.
— Так-так… И на каком же ты фронте воевал, в каких местах?
— Я же говорил: под Одессой, а потом в самой Одессе.
— Ясно. Значит, город-герой штурмом брал? Хорошенькое дело! Народ, толпясь вокруг Гриши, уже голого, белого и круглого, как баба, кто посмеивался, а кто молчал, глядя на него, как на пришельца из другого мира.