Шрифт:
— Так что же это выходит, ты и в наших стрелял? — спросит кто-нибудь.
— Стрыляв. Командир прикажет — я и стрыляв.
— И попадал?
— А как же — я хорошо стрыляв.
— А откуда ты знаешь, что попадал?
— Так падали ж! — удивленно вскидывал глаза Гриша. Наступала тишина. Потом кто-то говорил тихо и беззлобно:
— Вот гад…
Если поблизости в этот момент оказывался Матюшенко, он срывался с места и, вопя благим матом, тянулся через спины хлобыстнуть Гришу мочалкой по голове. Его удерживали десятки рук: «Остынь, остынь, Иван, откуда ты знаешь: может, его силой в армию забрали? Жил бы ты там, может быть, и тебя бы заставили».
— Так он же в наших, в меня, может, стрелял!
— Успокойся, в тебя он не стрелял — ты ж воевал совсем в другом месте.
— Все равно! Баптист чертов. Он и сейчас ведет пропаганду — меня хотел в свою секту записать. Бричка вон свидетель.
И это была чистая правда. Когда Гриша только-только появился на заводе — лет пять назад, — тихий расторопный мужичок, стали замечать за ним, что носит он с собой самодельную книжечку, когда никого нет кругом, заглядывает в нее и, шевеля губами, бубнит что-то себе под нос. Подсмотрели, а в книжечке той — божественные стихи и песни. «Когда в глазах померкнет свет, и дух покинет плоть, туда, где ночи больше нет, нас призовет господь». Ясно… А там и сам Гриша стал проявлять активность. «Кто тут у вас, братья, еще не позабыл бога?» Видно, уполномочили его вести работу. «Да кто же, — сказали ему, — дай подумать. Вон Матюшенко не забыл, часто поминает… Самая подходящая кандидатура. Ты поговори с ним, только не тут, в цеху, тут ему неудобно будет, а приди как-нибудь к нему домой, в воскресенье». И дали адрес.
Гриша пошел. Разыскал в новостройках заводской дом, поднялся на этаж, позвонил в квартиру. Дочка Матюшенки сказала: папка в соседнем дворе в домино играет.
И вот видит Матюшенко: подходит к столу, на котором десять человек козла забивали, странный тип — на улице жара, а он в черном пиджаке и рубаха на все пуговки застегнута; улыбается и к груди книжечку прижимает. Отозвал Матюшенку в сторону. Говорит: «Не тем ты делом занимаешься, брат, не тем. Зря дни, тебе отпущенные, тратишь». И дальше: за все это, мол, наступит час — там спросят. Матюшенко даже оробел немного.
— А вы от какой организации представитель? — осторожно спрашивает. — Что-то мне ваша личность знакома. Мы же не на деньги, а просто так: кто проиграл — под стол лезет, разве нельзя?
Когда выяснилось, что за представитель, то, говорят, гнался Матюшенко за ним целый километр и не догнал лишь потому, что как раз в магазин на той улице, где они бежали, привезли бочковое пиво, и Матюшенко стал в очередь. «А то бы я тебе показал — там спросят!» — шпынял он потом Гришу. Да и не только он. В конце концов Гриша уволился с завода, и не стоило бы о нем вспоминать, но дело в том, что история баптиста Гриши дала начало другой истории, которую я и хочу рассказать.
Ушел Гриша с завода, скажем, вчера, а сегодня возле его шкафчика разгорелся целый скандал.
Шкафчик Гришин ничем не отличался от десятков таких же шкафчиков, деливших помещение раздевалки на три или четыре узких длинных отсека — те же два отделения для чистой и грязной одежды, — но был расположен в хорошем месте: не с краю, где дует от дверей и каждый тебя задом толкает, и не в середине, где еще тесней, а в самом конце прохода, в тупичке, где никто не мешает и можно спокойно посидеть и не спеша переодеться.
На освободившуюся площадь претендовали двое: Матюшенко и сталевар с третьей электропечи Степан Гуща. Матюшенко заблаговременно договорился с Гришей и, когда тот отработал последнюю на заводе смену, положил в шкафчик свою старую кепку — застолбил место и спокойно ушел домой. А когда пришел на другой день — в Гришин шкафчик уже вселился Степан Гуща.
— Не имеешь права! — закричал Матюшенко. — Я первый — там моя фуражка лежит!
— Какая такая фуражка? — сказал Степан Гуща. — Не знаю никакой фуражки. Эта, что ли?
— Ну да! Пусть кто угодно скажет — это моя фуражка. Я ее туда специально положил. Так что — выметайся.
— А откуда я знал, твоя это или не твоя фуражка — на ней не написано. И Степан Гуща выкинул из шкафчика Матюшенкин головной убор. Страсти накалились. Оба претендента махали руками и брали друг друга за грудки. Вокруг них столпились товарищи по работе. И тоже вступили в спор. Одни утверждали, что шкафчик по праву принадлежит Матю-шенке, раз он туда заранее кепку положил; другие — что прав Степан Гуща: он не знал, чья это кепка — а может, она от Гриши осталась, что тогда? Большинство было, конечно, за Матюшенко, но Степан Гуща ни за что не хотел уступить шкафчик. Не вызывать же милицию. Это как в поезде бывает: продадут два билета на одно место, пришел, а там уже другой человек, сидит лыбится, и хотя правы оба, место все-таки остается за тем, кто пришел первый. И, поняв это, Матюшенко смирился; поднял с пола свою кепку, отряхнул, сказал с обидой:
— Ладно, Степан, я тебе это еще припомню.
— Что ты мне припомнишь? — вскинул голову Степан.
— Ничего, потом увидишь.
— Ну что, что?
— Увидишь.
Матюшенко ничего больше не сказал, ушел в свой угол, да и ничего он не собирался «вспоминать» Степану, сказано это было так, в запале, чтобы достойно отступить. Все, кто был в раздевалке, так это и поняли — мало ли между людьми бывает — и уже на другой день забыли о ссоре.
Но… Тут надо сказать, кто такой был Степан Гуща.