Шрифт:
– Постараемся.
– Да смотрите, в последний момент не опозорьтесь: не пейте спиртного. Стыдно всем нам будет, если прибудете в военкомат в нетрезвом состоянии.
– Не будем пить. Мы понимаем.
– Всего вам, ребята! Провожать приду.
Ребята ушли, а он так разволновался, словно это ему предстоит идти на службу, словно его будут провожать и нужно обо всем подумать, все предусмотреть, подготовить самого себя, свой разум, свою душу к тому, чтобы снова все пройти, что было пройдено им за четверть века, пережить все и остаться самим собою.
«А вдруг снова начнется? Неужели все сначала? Неужто все те разбитые дороги, вязкая грязь, окопы, полные воды, морозы и метели, опять ранения, госпитали? И вновь та же нехватка продуктов, патронов, винтовок, машин? И пушки на лямках? И снаряды на плечах? И трупы убитых и не захороненных солдат? Будь оно проклято, то наше безладье, наше бездорожье и наше извечное легкомысленное шапкозакидательство! Сколько погубленных жизней, сколько крови через неурядицу, через нераспорядительность, через неумение думать о будущем! «Навалимся миром!» - кричали мы и утешались этим, а нас били, а над нами измывались. Мы теряли самое ценное, самое дорогое и не считались с потерями! Где-то кто-то виноват, а отвечали всем миром, кто-то выкрикивал бодряческие лозунги, а мы гибли всем миром!… Ну вот, снова разволновался… Нельзя же доводить себя до такого состояния. Лечиться приехал, а не психовать. Эдак тебе не видать Людмилы во веки веков! Домой, отдохнуть… И к морю, к морю!»
День угасал. Из яра, от камышей и мелкой речушки в конце огорода тянуло прохладой, пахло малинником, как пахнет только в полуденный зной. Наверное, из зарослей малины еще не выветрилось дневное тепло и поэтому так устойчив был приятный аромат. За водой и камышами поднимался другой берег, на возвышенном месте которого стояла маленькая, словно скворечник, белая хатенка и смотрела двумя окошками вниз, а уже за той хатой начинался выгон, и со двора Чибисов виднелись колхозные поля. Над ними бежали облака, бежали с южным ветром и приносили первое летнее тепло этого года.
Оленич ни разу не выходил на улицу вечером и не знал, что делается в центре - возле конторы колхоза, клуба, магазинов и чайной. Надел китель, офицерские брюки навыпуск, нацепил протез, но вышел не с палочкой, а на костылях. Постоял возле ворот, глядя вдоль улицы, в конце которой виднелось море. Вода до самого горизонта играла бликами предвечернего солнца, и было такое впечатление, словно улица вела в царство золотых рыбок. А направо улица тянулась далеко, в густую синеву, где обозначались контуры молочнотоварной фермы.
Позвав Рекса, Оленич, медленно переставляя костыли, пошел по узкому тротуару, вслушиваясь в предвечерний гул села. Людей встречалось мало, но людские голоса доносились и со дворов, и со стороны так называемого центра. Уже почти у самой чайной раздался грозный человеческий голос. На ступени из раскрытых дверей выбежал, закрывая лицо руками, Григорий Корпушный, муж Варвары.
– Что там такое?
– спросил Оленич.
– Да вот… нарвался на пьяного Бориса…
– Погоди…
– А ну его! Не связывайтесь, проспится, на том и кончится. Все равно нет на него управы…
Григорий бросился к колонке, умылся, вытерся рукавом и пошел прочь. Только Оленич ступил на первую ступеньку к двери, как вывалился огромный, с помутневшими глазами, с расставленными в ярости руками Латов.
– Матрос Латов! Отставить мордобой!
На мгновение от неожиданного властного окрика Латов остановился. Оленичу даже показалось, что моряк отрезвел и как-то растерянно спросил:
– Ты кто?
– Но потом, вдруг увидев и поняв, что перед ним инвалид, презрительно кинул: - Ты против кого, несчастная пехтура? Да я кровью утру твою морду!
– И выставил вперед беспалые руки в черных чехлах.
И в этот миг, словно пантера, бросился на Латова Рекс, встал на задние лапы, упершись передними в грудь матроса, раскрыл пасть, грозно рыча. Теперь пьяный дебошир окончательно протрезвел и пришел в себя, в страхе глядя на собачью пасть. Но пес опустился на землю, отошел назад и сел рядом с Оленичем, но зорких, немигающих глаз не сводил с человека, который угрожал хозяину.
– Что же ты, братишка, приумолк?
– Оленич был спокоен и не улыбался, хотя его слова были насмешливыми.
– Или ты молодец против овец, а против молодца - сам овца? Давай сядем за столик да поговорим.
– Пускай с тобой палач говорит!
– нехотя произнес Латов, но в голосе уже не было ни ярости, ни злобы.
– Ну, о палаче мы еще поговорим. И ты напрасно так бездумно произносишь это слово: твой палач недалеко бродит!
– Не цепляйся! Видишь, пьяный человек…
– Человек? Это ты смело говоришь, Латов. Был ты человеком, это верно. Давно был, да сплыл с морской пеной. Люди вон где - в селе, в домах, в поле, на фермах. Люди окружают тебя, но ты перестал быть их сыном, братом, другом. И терпят они тебя не потому, что ты такой страшный, а лишь из уважения к твоей морской форме, которую ты позоришь.