Шрифт:
Мы едим, не выложив еду из крафтовых пакетов на тарелки, прямо руками. Единственная уступка цивилизации – бумажные полотенца, которые я выставила на стол вместо салфеток. В этом утробном поглощении пищи – кроме внезапной радости жизни, сочащейся соком из хинкали, маслом из горячей сдобы – есть еще момент какого-то странного единения. И оттого я неожиданно признаюсь ему – нет, не в своей любви, но озвучиваю тему своего будущего романа.
– Ого! Прямо так? – Он вытирает губы бумажным полотенцем, сминает его в комочек и отправляет щелчком в помойное ведро. – Мне кажется, там без вас столько хожено-перехожено. Все и так известно, все обмусолено сотню раз, нет?
Я смотрю на него несколько секунд: сказать – не сказать?
Его жизнь – особенно в последний год! – как стерильная комната, где все и правда давно разложено по полочкам. На каждом событии – свой ярлычок. Мы знаем, казалось, много больше о деталях окружавшей его жизни, чем он сам. Всю переписку людей его круга, все доклады III отделения, все дневниковые записи близких и далеких… О, за два столетия мы умудрились залезть повсюду. Но чем ближе ты подходишь, чем пристальней вглядываешься в эти самые детали, тем меньше им веришь.
– Как в дурном сне, – говорю я Славику. – Ты глядишь на знакомый предмет – вот как на этот пакет из ресторанной доставки, и понимаешь, что это вовсе не пакет, а нечто совсем другое, непостижимое, – я запнулась, пытаясь объяснить, что мучило меня последние годы.
– Ну например? – Он смотрит на меня, склонив голову набок.
– Например, широко распространенное мнение о его жене. Вот что ты про нее знаешь?
– Она была первой красавицей. Обожала танцевать. Ну и дурочка, конечно.
– Всё?
– Практически.
– Еще она была совсем девочкой, когда он ее встретил. Робкой, меланхоличной, зашуганной властной родительницей. Мать разрывалась между исступленной религиозностью и свальным грехом с лакеями, пощечины сыпались на всех трех дочерей щедро. Добавь к этой картинке папашу, что бегал за членами семьи с ножом наперевес…
– Белая горячка, что ли?
– Нет. Алкоголизм там, скорее, с материнской стороны. С отцовской – официально признанная душевная болезнь, вроде как следствие удара головой при падении с лошади…
– А на самом деле?
– А на самом деле там и бабка была уже психически нездорова, так что бедная лошадь только подрихтовала генетический сбой – иначе не видать бы девочкам женихов. Шансы и так были малы. Семья практически разорена. Один капитал у младшей – внешность.
– И тут появляется он.
– Да. – Я в свою очередь смяла салфетку в комок. – И тут появляется он.
– И чем плохо? Знаменитость.
– А еще маленького роста, страшненький, рано постаревший. С отягощающими обстоятельствами в виде репутации бабника и картежника и царской опалы. Без чина и капиталов. Мать ему, понятно, отказывает. Дочь уже начинает пользоваться популярностью в московском свете. Поклонники имеются. И тут происходит первая странность – кроткая юная барышня продавливает свою мать на неудачную партию. При этом ясно как день, что будущего мужа она не любит и его поэзия ей до лампочки.
– Тааак. – Мой кузнечик откидывается на стуле. – И зачем тогда?
Я пожимаю плечами.
– Она, конечно, хотела сбежать из отчего дома. Хотя при таких внешних данных и юности ничто не мешало еще подождать… Положим, ее средняя сестра, Александрин, уже была влюблена в нашего поэта и могла за него, как сейчас говорят, активно топить. Но вопрос в другом – Александрин, девушке поумнее и с более сильным характером, не удалось в том же году убедить мать дать разрешение на брак с помещиком Поливановым. А Натали – сумела настоять на своем.
– Может, она была любимицей матери?
– Была. И не только матери, а еще и деда – разорившего семейство Гончаровых, и тетки, которая станет ее содержать уже в Питере… Но слушай. Дальше – еще любопытнее. Натали младше Пушкина на тринадцать лет. Разница в жизненном опыте и интеллекте колоссальная. Он полагает, беря себе юную супругу, что будет ее воспитывать, так сказать, «под себя» – ну, это такая распространенная мужская тема.
– Есть немного. И что, облом-с?
– Да. Ничего из той затеи не вышло. Натали снимает все более дорогие квартиры и дачи. Натали отказывается ехать в деревню для поправления финансов семьи. Натали привозит и поселяет у себя двух сестер, а когда надо бы приютить сестру Пушкина или его смертельно больную мать – то извините. Наконец, развертывается вульгарнейшая история с Дантесом, во время которой она, на секундочку! – беременна, и ее последовательно отговаривают от кокетства сначала друзья семьи, затем враги (причем не в мягких выражениях, а практически оскорбляя). Потом, господи прости, за воспитание нашей нежной Гончаровой берется сам государь император – мимо! Про страдания Пушкина и муки ее собственной старшей сестры, которая к этому моменту уже замужем за Дантесом, я и не говорю. И что? Где в этом робость, слабость и податливость «кружевной души» – как называла ее Россет?
– Н-да. Вырисовывается совсем иная картина. – Качает острой коленкой мой сегодняшний кормилец. – Выходит, серьезно у нее все там было с Жоржиком? Така любовь?
Я отворачиваюсь, потому что моя нервная система ни к черту и эта тема для меня крайне болезненна. Но отвечаю честно:
– Только его, думаю, и любила за всю жизнь.
А кузнечик хмыкает, встает, отправляет кусок застывшего хачапури в холодильник на завтра. Я так устала, что, отяжелев от обильной еды, едва сижу на стуле. Он смотрит на меня со смесью удовлетворения и сочувствия и идет в прихожую одеваться. А у меня нет сил, чтобы выйти его проводить.