Шрифт:
– Который час?
Спрашиваемый тер лоб, мучительно морщился и в свою очередь вопрошал:
– В смысле?…
– А конспекты у тебя с собой?
И снова следовала та же нелепица. Вот и Аня на мою словесную баррикаду тут же фыркнула
– Спортом – это значит в смысле спорта. И ты не заговаривай мне зубы! Еще неделю назад ты был жирненьким и рыхлым, а сейчас…
– Что сейчас? – я навалился на Анну, прижавшись к ней так тесно, что она сначала прикрыла глаза, а потом бурно задышала. И в том, как она принимала меня в себя, как стискивала руками, пальцами и лоном, не было ни ханжеской безучастности, ни похотливой жадности, ни агрессии амазонки. Да и сам я себя не слишком узнавал. Верно, и впрямь было в подобных отношениях нечто особенно сладкое – в моем блаженстве за чужой счет. Впрочем, и совеститься я не спешил. Сейчас ей было хорошо – возможно, так же хорошо, как и мне, и я не видел особых препятствий, чтобы не записать эту заслугу целиком и полностью на свой счет.
Я обнял Анну крепче, обморочно прикрыл глаза. На минуту мы стали одним целым – двое, очутившиеся в одной лодке и в одной коже. Я чувствовал ее ток, и мое собственное напряжение передавалась ее мышцам. Так мы лежали довольно долго – может быть, полчаса, а может, и полдня. Только когда накал окончательно спал, а сердечный пульс снизился до приемлемого, она хрипло произнесла:
– И все-таки это не ты.
Я перекатился на ворсистый ковер и, чуточку помолчав, спокойно согласился:
– Да, это не я.
– Кто же тогда ты? Инопланетянин?
– Можно сказать и так.
– А если серьезно?
– Если серьезно, я и сам не знаю, как я сюда угодил.
– Тогда ты должен мне рассказать!
– Что рассказать?
– Все!
Я прикусил губу. Миг слияния прошел, мы остывали, как пара поставленных в холодильник кисельных стаканчиков, и она это тоже почувствовала. Порывисто сев, обняла собственные колени, не глядя на меня, попросила:
– Ну, хоть что-нибудь…
Это был приемлемый компромисс. ВСЕГО я всегда боялся. Будь то закамуфлированная ложь или «чистая» правда. Любые эталоны иллюзорны, и чистую правду могут отстаивать только глупцы и дети. Когда же говорят: «Но ты ведь не знаешь ВСЕЙ правды!», я торопливо открещиваюсь: «И не надо!…» Вполне возможно, что всей правды мне не захочется знать и в самый последний свой час. Не та это информация, за которую стоит ссориться с ближними и развязывать войны. Сама по себе правда – скучна и аморфна. В каком-то смысле это подобие академической оценки, которую нахальные индивиды пытаются давать вечности. Но вечность нельзя оценивать, как нельзя оценивать километры с килограммами и ругать атомарный кислород. Однако Ангелина испрашивала лишь малую часть правды, а на это я был всегда согласен.
Глава 5 В антракте между раундами
По сию пору убежден, что графоманов надо щадить. Не оттого, что самого себя я также причислял к этому неугомонному племени, а по причинам чисто психотерапевтического свойства. Бичуя, мы не воспитываем, а, ставя клеймо, не способствуем добрым посевам. Так уж получается, что, выкорчевывая сорную траву, мы меняем бесполезные злаки на злую крапиву. И кто знает, не отвергни венская академия художеств юного Адольфа, не откажи духовная семинария строптивому Джугашвили, может, и не было бы вовсе второй мировой войны? И что плохого в том, что рябоватый грузин распевал бы в храмах псалмы, а молодой Шикльгрубер обрел бы статус модного художника? Рисовал бы себе развеселые натюрморты, пейзажи с венскими дамочками, а в паузах иллюстрировал книжки любимого Карла Мая с индейцами и кактусами. Но, увы, люди по сию пору с пеной у рта ратуют за профессионализм, наотмашь громя последователей Хлебникова, критикуя чудаковатых знахарей, в клочья разнося незлобивый дилетантизм. Вот и вырываются иные дилетанты в профессионалы – вопреки всем многоумным прогнозам. А, вырвавшись, возвращают пощечины сторицей…
Словом, я не унывал и продолжал надеяться. Стоило им позвонить, и я тут же начинал одеваться. Манили пальцем – и я бежал. Бросал дорогих пациентов, выдумывал отговорки для коллег – и самым бессовестным образом исчезал из больницы. Чуть ли не прыгал дворовой собачкой в предвкушении косточки. А ведь всего-то и звали – на обсуждение моей первой неумелой повести. Наверняка собирались ругать, но и это было лестно. Как ни крути, некто посторонний вчитывался в мои тексты, строил догадки, творил умозаключения, а потому я готов был лететь и мчаться, – и все только для того, чтобы выслушать чужое мнение. А что мне было до него, если вдуматься? Тем более, что радостных отзывов ждать действительно не приходилось. Я описывал не постельные сцены и не схватки в космосе, – я писал о своей работе. Иными словами – о сумасшедших. Я пытался поведать об открытии, которое по сию пору не решался преподнести научному миру. Очень уж оно было пугающим и фантастичным. Даже романтик Павловский, боюсь, попросту меня бы не понял. По этой самой причине я и решил прибегнуть к жанру фантастики – ушел в эзопово закулисье, хронологически точно зафиксировав все основные этапы своего открытия. Я рассказывал о пандемии, с некоторых пор охватившей весь мир, я писал о загадочных вирусах, которых однажды сумел разглядеть в наш первый электронный микроскоп. Но вирусы – это не инопланетяне, а потому на коммерческий успех я ничуть не рассчитывал. И все равно я шел по первому зову и первому звонку. Потому что всегда надеялся: а вдруг? Поднимется кто-нибудь из маститых и усатых и, степенно пройдясь вокруг стола, заявит: «Сыро, конечно, малодоказательно, но… Есть тут, братцы, нечто этакое… Шарм, что ли, изюминка. Да и язык вовсе даже не плох…» Вот ради одной такой фразы, которую никто еще не сказал и, скорее всего, не скажет, я носился по издательствам и редакциям.
При этом я прекрасно понимал, что писатель из меня, скорее всего, никакой. Так уж складывалась судьба, что всю жизнь я мечтал быть рыбой, но был человеком, хотел жениться на Наталье, а остался бобылем, надеялся сделать карьеру музыканта, а превратился в заурядного врача, каких кругом обитало великое множество. Оттого, верно, и потянулся к писчим принадлежностям. А что мне еще оставалось? Павловский толковал о многообразии миров, я же упрямо продолжал верить в вечность. Кругом простиралась смерть, и я воротил от нее нос, прекрасно сознавая, что ни бизнес, ни политика, ни криминал обещать вечности мне не могут. Милостиво и благожелательно вечность улыбалась одним лишь творцам. Из всех же видов творчества – писательство казалось мне самым сподручным. Сиди, строчи себе страницу за страницей, меняй лампы в плафоне, да снимай нагар со свечи. А уж прочтет ли кто после или нет – не так уж важно. Даже если ты написал один-единственный рассказ, ты уже сделал слепок собственной души, а, значит, увековечил частицу себя…
– Скучно, мон шер. – Сказали мне в первом издательстве. – Вы бы еще про холеру вспомнили. Шока нет, понимаете? Наш читатель уснет на второй странице.
– Это – если он тупой.
– Я, к примеру, тоже чуть не уснула. Или меня вы тоже записываете в число тупых?
Нужно было промолчать, но я не промолчал. Я промычал нечто невразумительное. Увы, я всегда был прямолинеен, и за это на меня обижались.
– Вы бы почитали Мураками, молодой человек. – Редакторша поджала губы. – Кстати сказать, это любимый автор господина Ельцина. И я его очень понимаю!
– Мураками?
– Не иронизируйте! Лучше сходите в магазин и купите что-нибудь из его романов. Вот где истинная легкость слога, фейерверк искрящего юмора!
– Я уже читал Мураками.
– И что?
– Он мне не нравится.
– Но почему?!
– По-моему, это скучно.
– Скучно?!…
Той изумленной мины, которую я рассмотрел на лице редакторши, я не забуду никогда. И я простил ей сразу все – и агрессивный тон, и суровую рецензию. Бедная, она не могла взять в толк, отчего наши «скучно» столь радикально не совпадают.