Шрифт:
С этим моментом у меня связано воспоминание, не лишенное символическаго значения. В пору московских волнений я жил в Москве. Там же жил Горький. Времена были смутныя и опасныя. Москва хоронила убитаго полицией студента Баумана. Кто это такой Бауман, я не знал. Судя же по тому значение, какое в революционных кругах придавали этим похоронам, можно было подумать, что студент был человек в каком-то отношении замечательный, что он не только знал, что земля вертится вокруг своей оси, но еще и знал, как повернуть эту ось в другую сторону… В действительности, убитый революционер был, вероятно, только мужественным бойцом на баррикадах, сражался и пал на посту. Естественно, что революционеры устроили из его похорон внушительную демонстрацию. Вечером этого дня я зашел к Горькому с одним моим старым другом, уже упомянутым мною композитором и пианистом Корещенко, впоследствии, как я слышал, погибшим от голода при большевиках. На квартире Горькаго ждали не то обыска, не то арестов. Повидимому, сдаться так просто они не хотели, и в квартире писателя дежурило человек 12 молодых людей, преимущественно кавказцев, вооруженных наганами и другими этого-же рода инструментами, названия которых я не знал, так как я играю на других… Было среди этих молодых людей и несколько русских. Всем им мы пожали руки, и когда они потом просили нас петь — мы с удовольствием им пели. Песня всегда звучит прекрасно. Вечер вышел действительно отличный, несмотря на тревогу, волновавшую дом и собравшихся в нем людей… Через много лет, уже во время власти большевиков, мне пришлось быть в Кремле в квартире поэта Демьяна Беднаго. Пришел Ленин. Когда, здороваясь с ним, я сказал, что очень рад с ним познакомиться, вождь мирового пролетариата посмотрел на меня пристально и сказал:
— Да как-же, мы с вами знакомы.
Я смутился. Видя это, Ленин обяснил:
— А помните, в вечер похорон Баумана мы все сидели у Горькаго почти целую ночь?
И как-то особенно крепко пожав мне руку, добавил:
— Прекрасный был вечер…
И так, подумал я, Ленин был тогда с нами у Горькаго, а я так невнимательно к нему отнесся, что даже не запомнил встречи. Я, друг социалистов, так небрежно отнесся к величайшему апостолу социализма — какое кощунство!.. Однако, эта деталь была очень яркой иллюстрацией к моему чувству, что все три русския революции — звенья одной и той же цепи. В 1905 году стоял уже в очереди и ждал своего часа Ленин…
А время шло. После ликвидации возстания в успешных карательных экспедиций в деревне, после бурнаго периода 1-й и 2-й Дум — наступило внешнее затишье. Правительство как будто победило. Люди знающие говорили, что благосостояние страны в эти годы поднялось, что сильно развивалась промышленность; биржа, во всяком случае, процветала, и столицы увидели многих ловких людей, наживших большия состояния и ослеплявших публику блеском своей девственной, но шумной роскоши… Однако, в глубине народных масс, в особенности крестьянских, бродили все-таки опасные пары придушеннаго недовольства. Глухая борьба между властью и революционерами не прекращалась. То революционерам удавалось убить министра, то властям удавалось зацапать и посадить в тюрьму какого-нибудь опаснаго революционера. Не сдавалась и либеральная оппозиция в Государственной Думе. Но поверхность жизни стала, во всяком случай, ровнее и глаже. Политика перестала быть общественной страстью. Люди занялись личными делами. В это время я работал с покойным С.П.Дягилевым в Европе. Спектакли наши, как оперы, так и балеты, были буквально апогеями триумфа. Мне запомнился в особенности последний спектакль в Лондоне. Не столько тем он запомнился, что английская публика устроила нам на прощанье незабываемыя овации, сколько тем, что этот спектакль волею судеб явился последним в той исторической эпохе, которой подвела такой страшный итог великая война… Чуть ли не на другой день после этого спектакля газетчики выкрикивали на улицах сенсационную весть, что какой-то австрийский герцог или наследник престола убит в каком-то Сараеве в Сербии… Когда я из Лондона приехал в Париж, война уже висела в воздухе. Я провел в Париже несколько дней, которые не могу назвать иначе, как страшными. Улицы Парижа были усыпаны людьми, как черными орехами. Эти люди волновались и кричали, не то полные энтузиазма и надежд, не то от безконечнаго страха перед будущим:
— Vиve la France!..
— A bas l'Allemagne!..
Было жутко думать о том, что эти люди покинуть свои очаги, свои семьи и пойдут умирать…
Банкиры, впрочем, были еще оптимистичны. Один из моих банкиров, с которым я завтракал, положительно уверил меня, что война будет предотвращена, и сказал, что могу беззаботно ехать в Карлсбад, куда я собирался из Лондона после сезона. Я послушался и поехал. Через Швейцарию. Но война догнала нас недалеко от Парижа в пути. Нас высадили из поезда и заявили, что обратно поезда в Париж не будет… Я подумал о моем банкире без особой нежности и решил пробраться к Парижу во что бы то ни стало, хотя бы на перекладных, хотя бы на тачке. Но у меня было слишком много багажа, и вот я почувствовал прилив человеколюбия и стал раздаривать вещи незнакомымь. Мелкия деньги как то вдруг исчезли из обращения, и мое филантропическое настроение получило новое поприще. Дело в том, что у меня были только пятидесяти — и ста-франковыя бумажки. В ресторанах провинции цены были умеренныя, но сдачи никакой! Сколько ни истратишь — хотя бы десять франков, плати 50 или 100. Пришла мне в голову мысль покормить милых мне людей, кричавших «Vиve la France!». Выбирал я людей похудее, посинее и приглашал к столу, угощая бифштексами и вином… Они говорили мне, что русские молодцы во все времена года, в военное и в мирное время. Мне пришлось с ними соглашаться и пить за Францию и нашу общую победу.
Добравшись до Парижа и побыв никоторое время в Лаболе, я направился в Лондон с намерением вернуться через Берген и Финляндию в Россию. Переезд Ламанша был как раз в этот момент не вполне безопасен. Передовыя части немцев находились недалеко от Амьена. При поездке в Дьепп пассажиров предупреждали, что в случае обстрела поезда надо им ложиться на пол. Этого, слава Богу, не случилось, и в Лондон я добрался без приключений.
Мои милые английские друзья уговаривали меня не ехать в Россию, не рисковать жизнью при опасном переезде через Северное море. Они упрашивали меня оставаться в Англии до конца войны — скораго конца войны, конечно — и предлагали мне чудные замки и виллы для жительства.
Я вообще по родине не тоскую. Привык быть и жить в чужих краях. Но на этот раз меня действительно охватила невыразимая тоска по России. Я не мог дышать вне моей родины. Отблагодарив друзей, я сел на пароход, носивший несколько претенциозное название «Сириус», двигавшийся, во всяком случае, медленнее чудесной звезды, и на странном этом пакетботе благополучно доплыл до Бергена. С помощью золотых монет, которыя я достал в Лондоне, я скоро добрался до Петербурга. Я был на родине и от одного этого был счастливь.
214 Мне передавали, что первые дни войны вызвали в Петербурге очень большой патриотический подем. Разсказывали о глубоком впечатлении, которое на столицу произвело выступление в первые бои блестящей императорской гвардии. Я приехал значительно позже и не заметил ни энтузиазма, ни уныния. Все шло как будто своим чередом. Магазины торговали, кареты разезжали, дуговые фонари освещали Морскую. Театры работали весело и были переполнены. И только иногда те или иные слухи волновали общество. То это были оффициальныя и громкия известия о победах, то из уст в уста шопотом передавались проникавшия в столицу известия о несчастьях армии. Говорили о гибели в Мазурских озерах двух корпусов, а то становилось известным, что в каких то лесах в двух-дневном бою было уничтожено несколько десятков тысяч русских солдат… В газетах об этих несчастиях сообщали деликатно, и десятки тысяч переделывались в простыя сотни. Нули куда-то исчезали. Стало слышно, что не хватает снарядов, и что несчастной армии, солдатам и офицерам, приходится иногда встречать наступающего врага открытой грудью в прямом и самом трагическом смысле этого слова… Несомненно, много доблести и крепости проявляли русские на многочисленных фронтах!.. Несомненно и то, что и в тылу война пробудила в людях много благородных чувств жалости н жертвенности. Но, как это всегда бывает, довольно широко разлился в столицах и отвратительный, бахвальствующий словесный патриотизм, нередко пьяный. Сидит у Кюба и вкусно обедает этакий патриот своего отечества. От уже отведал много различных марок и чуточку осовел. В зале играет в красных камзолах румынский оркестр, Румыния нейтральна, и наш патриот чрезвычайно этим раздражен. И вот, слегка пошатываясь, с сигарой в руке, он приближается к эстраде и, прищурившись, презрительно ждет, пока музыканты закончат номер. И когда замолкли жидкие апплодисменты обедающих, господин с сигарой становится в ораторскую позу, пялит глаза на дирижера н неповоротливым языком, икая, вопрошает:
— Когда же, вы, наконец, сволочи, вы… выступите?!
Когда же Румыния в войну вступила и на первых порах, к сожалению, потерпела какое-то поражение, то тот же тип, так же икая и так же тупо смотря на инструменты, вносит в свою патриотическую реплику вариант:
— Ну, что — выступили, сволочи?!..
А русские солдаты в это время брали Перемышль и Львов, теряли их и снова наступали. Война затягивалась и приобретала удручающую монотонность. С каждым месяцем становилось все яснее, что немец силен, что воевать с ним победоносно не очень то легко. Я изредка видал солдат и беседовал с ними. Дело в том, что желая так или иначе быть полезным и оправдать мое отсутсвие в траншее, я открыл два госпиталя — один в Москве, другой в Петербурге. В общем, на 80 человек, которых во все время войны я кормил и содержал на личныя мои средства. Мне в этом отношении пошли великодушно навстречу мои друзья — врачи, которые денег у меня за работу в госпиталях не брали. Больных перебывало у меня за годы войны очень много. Я посещал их и иногда развлекал пением. Из бесед с солдатами я вынес грустное убеждение, что люди эти не знают, за что собственно сражаются. Тем патетичнее казалась мне их безропотная готовность делать свое дело…