Шрифт:
А надо ли отмывать? Зачем делать из человека ангела?
И я возражаю Сергею: о чем же я вообще имею право писать? Да никому из людей, населяющих эту рукопись, и в голову не приходило, что они могут стать персонажами. Поэтому никто не притворялся.
Я был безопасен — я писал стихи, а не прозу.
239
А теперь я пишу все обо всех, ничего не выдумывая. И, вероятно, в этом присутствует элемент предательства.
Но Шкловский — он и есть Шкловский. А Рытхеу — он и есть Рытхеу.
Неужели над моей душой будет постоянно торчать внутренний цензор и долдонить: не упоминай, обидишь; это мы знаем и без тебя; этого никто не помнит, да и не нужно; это неинтересно; а вот это, пожалуйста, — попробуй.
Не хочу, не могу, не буду!
Всю жизнь я ходил под чужим контролем и освобождаюсь от него, неужто только для того, чтобы терпеть свой собственный?
Я просыпаюсь по ночам, потому что боюсь забыть приснившуюся фразу. Меня несет сумасшедшая, неистовая волна.
Потом, когда допишу, — перетряхну, разберусь, рассортирую.
Но потом, потом, когда закончу згу книгу, которая никогда не окончится.
МОЯ КОМНАТА-
Однажды Наташа Березина принесла справочник. Там сказано, что в нашем доме была когда-то гостиница дилижансов. В ней, возвращаясь из ссылки, останавливался Герцен со своей молодой женой. Дом сохранился полностью.
Этаж не указан, но я всем говорю, что это было на третьем, и уверяю, что их кровать стояла в нашей комнате.
В углу — большая изразцовая печь, похожая на камин. Сейчас паровое, а раньше она топилась из коридора. Если внимательно ее выстукать, два изразца звучат совсем по-другому. Лиля утверждает, что за ними клад, а я думаю, что там спрятана неизвестная рукопись Герцена.
Потолки у нас высокие, лепные, в дверь вставлено художественное стекло с тонким узором. При нашей в общем-то бедности это особенно прекрасно.
240
Тридцатиметровая комната находится в центре огромной захламленной коммуналки. Нас вселили в нее на год, до подхода отдельной квартиры, но мы застряли в ней, как это обычно и бывает, уже на целых десять лет.
Это самые счастливые годы моей жизни.
"Я в комнате моей, где луч заката бродит —
У пристани своей, у брега своего…"
На стенах висят картины, подаренные Зямой Эпштейном. Недавно у него был вернисаж и Лиля увидела почти такую же картину, как у нас, и цену — триста семьдесят шесть рублей. Она была настолько ошеломлена, что дома, решив по-звонить кому-то, стала набирать: триста семьдесят шесть…
По вечерам у нас собираются друзья. Иногда приходят поэты и музыканты. Однажды привели целый квартет.
Наш сосед, алкоголик Сергей, сказал:
— А мой отец тоже хорошо играл на рояле — даже двумя руками.
Между окнами — старинные французские часы благородных очертаний, доставшиеся Лиле от дедушки. На прокатном пианино — будильник попроще. Он неказистый, но зато играет вальс "На сопках Маньчжурии".
У нас нет детей, но наша кошка Бишка родила здесь двадцать пять котят, а наш пудель Гек считает себя в комнате главным.
На низком полированном столике, уже сильно поцарапанном, я написал свои лучшие стихи. Ночью у моего плеча — сонное дыхание жены, которая создала мой покой, мой уют, мое счастье.
Но как оно непрочно, это счастье!
Я живу в прекрасном и яростном мире Платонова, в страшном мире Блока, и ярость этого мира то и дело швыряла меня на острые выступы.
Я живу с израненными боками, с израненной волей. Даже если взять эти мои десять самых счастливых лет, в них было столько горя, что его хватило бы на двести маркизов.
241
Мой покой не вечен!
Мудрые и добрые книги, лежащие передо мной, тоже предупреждают меня об этом: о бренности, о шаткости, о предстоящем.
"В песчаных степях аравийской земли
Три гордые пальмы высоко росли.
…………………………………………………………
А ныне все дико и пусто кругом —
Не шепчутся листья с гремучим ручьем.
Напрасно пророка о тени он просит,
Его лишь песок раскаленный заносит".
Что разобьет мой уют, какое горе — инфаркт, война, государство, злой человек? А впрочем…
"Зачем
Об этом думать? Что за разговор?
Иль у тебя всегда такие мысли?"
Нет, не всегда. Почти никогда. Я живу, пишу, читаю, люблю. И пусть что будет, то будет!