Шрифт:
— Я спрашиваю вас, — повторил Лисовский и замолчал, потому что неожиданно подумал: надо было поменять рубашку, я ведь хотел, в шкафу висела сиреневая, а я все-таки надел эту, у нее вторая пуговица сверху болтается, как голова повешенного. Надо было еще вчера пришить, но вчера я вернулся домой поздно, и все оказалось так неудачно, то есть сначала было хорошо — Ольга, машинистка из общего отдела, на меня давно посматривала, не скажу, что особенно нравилась, но, в конце концов, если женщина сама хочет… Господи, каким она оказалась ничтожеством, слова связного не сказала, «ой» и «ай», и по глазам было видно, что не разговоры ее занимали, а то, что, по ее мнению, определенно последовало бы после сытного ужина с вином и танцами — и сколько мужчин она уже так… А ведь мы с ней одинаковы, с Ольгой этой, — думал Лисовский, приглаживая указательным пальцем почти оторвавшуюся пуговицу, — ищем оба, ищем как можем, и при иных обстоятельствах, конечно, я повел бы ее к себе и уложил в постель, и все было бы замечательно, потому что я это умею, да и она, судя по всему, тоже, но какая была бы тоска потом, сегодня поутру, когда понимаешь, что дальше ничего не будет, и она это понимает, но не хочет принять, потому что сама навязалась и все просчитала — все, кроме моего, не в ее сторону направленного одиночества…
А в чью?
Лисовский с корнем вырвал пуговицу и положил на стол рядом с блокнотом. Жанна улыбнулась и, протянув руку, взяла пуговицу, подержала между пальцами, сжала большим и указательным, ни о чем она при этом не думала, разве только о том, что сейчас может произойти нечто.
Пуговица, будто скользкий обмылок, протекла между пальцами, упала на стол, покатилась колесиком до края и исчезла.
— Извините, — сказала Жанна. — Я потом достану.
— Ничего, — механически отозвался Лисовский. — Я сам.
Он наклонился, но под столом пуговицы не оказалось, должно быть, укатилась под диван или журнальный столик, ну и ладно, хотя не следовало допускать, чтобы Синицына… Лисовский увидел ее тесно прижатые друг к дружке ноги без чулок, в темно-серых туфельках на низкой подошве, острое чувство кольнуло его — совершенно неопределенное и неопределимое, — и он выпрямился с осознанием того, что расследование пошло прахом: Синицына ни в чем не сознается, а улики — ему и раньше было это понятно — исключительно косвенные, доказать он ничего не сможет, и не нужно было вообще браться за это безнадежное дело.
— Жанна Романовна, — сказал он, — вам, скорее всего, удастся выйти из этой грязной воды сухой и, возможно, даже без единого пятнышка. Но ведь это вы с Тереховым довели вашего мужа до самоубийства, это так же очевидно, как то, что…
— Вы хотели задать вопрос, — перебила Жанна. — Передумали?
— Нет, — покачал головой Лисовский. — Просто понял, что правдивого ответа не услышу.
— Тогда, — сказала Жанна, — я задам вопрос сама и сама отвечу. Правда, это будет не тот вопрос, что хотели задать вы. Сколько нас в этом мире? Эдик думал — трое, но, скорее всего, четверо. Вы — четвертый. Это очень редко бывает. Может, это вообще единственный случай в природе. Обычно все иначе. Эдик мне рассказывал, как получается по его расчетам, но я воспринимала на эмоциях и сразу забывала, слишком это было для меня сложно… Может, он и с собой покончил именно потому, чтобы вы это следствие повели, вы, а не кто-то другой. Если бы другой, он бы поступил иначе…
— О чем вы говорите? — ошеломленно спросил Лисовский. Синицына была не в своем уме — вот почему отрицала очевидное, это же надо: Ресовцев повесился, потому что знал, что он, Лисовский, поведет его дело! Да она просто…
— Разве вы не понимаете? — сказала Жанна. — Он вас чувствовал, я теперь понимаю… Нет, знаю. Вы тоже поймете. Послушайте… Олег…
— Леонидович, — подсказал Лисовский, вспомнив отца, которого терпеть не мог, и не только потому, что тот бросил их с матерью, а потому еще, что все время что-то жевал, с утра до ночи, а может, и по ночам тоже, челюсти его постоянно были в движении, как у хомяка, и Олега это выводило из себя; мама говорила, что папа голоден, потому что у него язва желудка, и есть ему нужно мало, но часто, а получалось — очень мало и постоянно, и, Господи, почему это так раздражало?
— Олег Леонидович, — сказала Жанна, — сколько преступлений вы раскрыли?
— Не знаю, не считал.
— Ни одного, — сказала Жанна.
— Почему ни одного? — обиделся Лисовский. — По результатам проведенных мной расследований состоялось… сколько же?.. да, пять судебных решений, и все положительные.
— То есть, пять человек по вашей милости угодили в тюрьму, — сказала Жанна.
— Больше. По делу об ограблении ларька в Теплом Стане на зону отправили четверых, а по делу о драке на рынке — трех человек, так что если говорить об общем счете…
— Вы их любили, этих людей? — задала Жанна неожиданный вопрос, и Лисовский ответил резко, не задумываясь:
— Давайте вернемся к допросу, хорошо? Я спрашиваю, вы отвечаете. И по делу о смерти вашего мужа.
Все. Хватит. Расслабился, как овечка на пастбище. С чего бы? Интересно, куда делась пуговица? Почему-то Лисовский был уверен в том, что ее нет не только под столом (в чем он успел убедиться), но и под диваном, и под журнальным столиком, и вообще…
— Хорошо, — кивнула Жанна.
Лисовский нервным движением придвинул к себе блокнот и спросил наконец то, что хотел узнать с самого начала и в чем до последнего мгновения не отдавал себе отчета:
— Какая из работ вашего мужа стала причиной всех последовавших событий? «Вторжение в Элинор» — следствие. А причина? «Непредставимый Мир»? Или «Нематериальное»? Или… Что?
— Вы все это читали? — удивленно сказала Жанна.
— Нет, не читал. То есть, просматривал, конечно, чтобы понять… Так какая работа стала причиной?