Шрифт:
– Я потом провожу...
Вспыхнула спичка, в темноте осветила знакомое лицо, слышу голос:
– Запри дверь.
Запер. Нащупал печь, прислонился к ней, спрашиваю.
– Огня - не будет?
Хихикнула девица тихонько.
– Какого огня?
– говорит.
"Ах ты, - думаю, - дрянь!"
И молчу. Девицу едва вижу, - во тьме она - как тёмная туча ночью на облачном небе.
– Что же вы молчите?
– спрашивает она.
Голос хозяйский.
"Видно, богатая", - соображаю, и говорю:
– За вами слово!
– Вы это серьёзно говорили, чтобы бежать?
Подумал я, как язвительнее ответить ей, и не сразу, спокойно отвечаю, подлец:
– Нет, - мол, - я это благочестие ваше пытал.
Снова она спичку зажгла, вспыхнуло её лицо, чёрные глаза смотрят дерзко. Жутко немного стало мне. Присмотрелся к темноте, увидал, что стоит она, высокая и чёрная, среди комнаты и - странно прямо стоит.
– Благочестие моё, - шепчет горячо, - пытать незачем, не для этого вы сюда позваны, а коли не понимаете - уходите вон...
Груб её шёпот, и не баловство слышу я в нём, а что-то серьёзное. В стене предо мною окно, как бы во глубину ночи ход прорублен, - неприятно видеть его. Нехорошо мне, чувствую, что в чём-то ошибся, и всё больше жутко, даже и ноги дрожат у меня. А она говорит:
– Бежать мне некуда, я сюда дядей насильно отдана, - жить здесь нет у меня терпения, удавлюсь...
И замолчала, как в яму сорвалась.
Совсем потерялся я, а она подвигается всё ближе ко мне и дышит тяжко.
– Чего же вы хотите?
– говорю.
Вот она вплоть подошла; рука её у меня на плече - дрожит рука, и я тоже вздрагиваю, гнутся колени, и тьма в горло мне лезет, душит меня.
"Может, кликуша?" - думаю.
А она начала уже всхлипывать и шепчет, горячо дышит мне в лицо:
– Родила я сыночка - отняли его у меня, а меня загнали сюда, и не могу я здесь быть! Они говорят - помер ребёночек мой; дядя-то с тёткой говорят, опекуны мои. Может, они убили, подкинули его, ты подумай-ка, добрый мой! Мне ещё два года во власти у них быть до законного возраста, а здесь я не могу!
Так её всю сподымя и бьёт; чувствую я - виноват пред ней, жалко её, но и боязно - похожа она на полоумную, - верю ей и нет.
А она шепчет, захлёбываясь:
– Ребёночка хочу... Как беременна-то буду, выгонят меня! Нужно мне младенца; если первый помер - другого хочу родить, и уж не позволю отнять его, ограбить душу мою! Милости и помощи прошу я, добрый человек, помоги силой твоей, вороти мне отнятое у меня... Поверь, Христа ради, - мать я, а не блудница, не греха хочу, а сына; не забавы - рождения!
Был я как во сне. Поверил ей, - нельзя не поверить, коли женщина так встаёт за право своё, что призывает незнакомого ей и прямо говорит:
– Запрещают мне человека родить - помоги!
И вспомнил я неведомую мне мать мою: может, и она вот так же силой своей женской брошена была во власть отца моего? Обнял я её, говорю:
– Прости меня, скверно я подумал о тебе... Ради божьей матери прости!
Но когда, в самозабвении оба, совершили мы с нею святое брачное таинство, снова смутила меня лукавая мысль:
"А как обманула она и не с первым со мною это творит?"
Рассказывает она мне жизнь свою: дочь слесаря, дядя у неё помощник машиниста, пьяный и суровый человек. Летом он на пароходе, зимою в затоне, а ей - негде жить. Отец с матерью потонули во время пожара на пароходе; тринадцати лет осталась сиротой, а в семнадцать родила от какого-то барчонка. Льётся её тихий голос в душу мне, рука её тёплая на шее у меня, голова на плече моём лежит; слушаю я, а сердце сосёт подлый червяк сомневаюсь.
Забыли мы, что женщина Христа родила и на Голгофу покорно проводила его; забыли, что она мать всех святых и прекрасных людей прошлого, и в подлой жадности нашей потеряли цену женщине, обращаем её в утеху для себя да в домашнее животное для работы; оттого она и не родит больше спасителей жизни, а только уродцев сеет в ней, плодя слабость нашу.
Рассказывает про монастырь, слышу: не одна она насильно в нём живёт. И вдруг говорит, ласкаясь ко мне:
– У меня здесь подружка - хорошая девица, чистая, богатой семьи... ой, как трудно ей, знал бы ты! Вот и ей бы тоже забеременеть: когда её выгонят за это - она бы к матери крёстной ушла.